И сейчас, сидя в удобном кресле самолета, Волков думал и думал о ней, отложив на потом военные вопросы, которые так давно и глубоко занимали его, что он смертельно устал от них.
И, словно услышав его слова, оборвал и второй мотор. Заклинило поршни.
— Говори, мама. Ты же сама хочешь всего до конца и по-настоящему. Мы так долго лукавили в нашей семье и по мелочам и по самому главному…
Только на заданной высоте, когда Барышев вывел машину в горизонтальный полет, звездами проглянуло небо.
Говорил ли он еще что-нибудь — Светлана не знала. И эти слезы, первые в ее взрослой жизни слезы, оглушили ее. Когда она вновь нашла в себе силы посмотреть на отца, он уже молчал. И у него был такой вид, словно оборвал себя на полуслове. Глаза его, и без того запавшие глубоко, казалось, смотрели прямо из глубины души. Это длилось всего лишь мгновение.
— Да. Это разные вещи. Я не сумею объяснить. Но это очень разные вещи, Басканов. Вы мастер. Ну, в общем, зрелый художник. Но вы — художник сам. И может быть, когда вы у себя в мастерской — вы настоящий. С нами — нет. С нами… Простите, Басканов, с нами вы слишком красивы и помните об этом…
…Самолет, на котором летел Декабрев, до полудня стоял в конце полосы — там, где остановился после пробега. Машина стояла носом на юг, подставляя левую плоскость ослепительному солнцу, поднимающемуся над океаном. И это было красиво — огромное поле бетона, серебряный профиль машины, а над всем этим дрожал и плавился в мареве, исходящем от земли, гигантский темно-зеленый горный хребет. Дымка у подножия скрадывала его тревожно-темную зелень, но выше хребет обретал свой истинный суровый цвет, и были видны и белые проплешины снега и скальные обнажения.
Чаркесс хмыкнул.
А самолет все летел, и так же слаженно работал экипаж, живя какой-то своей жизнью.
Здесь, на площади перед конторой, было много машин и людей. Здесь был и Гнибеда — маленький и юркий; он словно не замечал «тяжелой бригады», занятый другими водителями.
Никакого личного отношения на этой земле у него еще не было ни к кому, кроме Гнибеды и Андрея. И к Толичу у него не было еще ничего в душе. Но Кулик не вышел из машины, пока Толич не спрятал свой термос. У него самого ничего не было. И все пожитки умещались в небольшом чемоданчике здесь же, за спиной сиденья. А у Толича были, видимо, дом, жена. У него, наверное, есть и дети. И вообще — эта земля его. И он, вероятно, вправе быть таким, каков он есть, и так вот вести себя. Но Кулик усмехнулся — зато он, Кулик, независим. И может послать всех сразу и по отдельности к чертовой матери. А Толич — не может. Эта мысль словно придала ему силы. И он еще подумал, что напрасно чувствовал себя школьником, держащим экзамен. Пусть бы Толич пер себе. Но что сделано — сделано. Испытал себя и машину. И это даже хорошо.
Светлану ждали в общежитии, девчонки собирались ехать на первый снег — в Химки. Ждал и Олег, который, насколько Светлана помнила себя, был всегда. Но она осталась со своей тоской и тревогой, со своим смутным ощущением какого-то непонятного еще ей единства отца и Барышева. И она не знала даже, о ком больше думает, и в мыслях своих не разделяла двух этих мужчин. Она знала себя. Знала и потому боялась, что может наделать глупостей.
— Верно, — глухим от волнения голосом сказал Волков.
— Я давно знаю об этом. Ты молчал. Наверное, так было нужно. Но и ты должен знать, Михаил. Я много передумала за эти дни. Да что там дни — за эти годы. Мне сорок лет, а я не стесняюсь сказать тебе, что люблю тебя. Это только мальчики и девочки считают, будто уже после тридцати лет жизнь — угасание. А мы-то с тобой хорошо знаем… Верно?
— Нет, — помолчав, сказал он. — Нет, не могу, мать. Не могу.
Он почему-то повторил интонацию Кулика, когда тот говорил эти же слова ему, Гнибеде.
Целую неделю готовилась тогда к рейду с острова Азель их маленькая эскадра. И все они знали, что особенного ущерба Берлину не принесут. Важно было другое — возможность ударить в самое сердце Германии, ударить по берлинским огням так, чтобы они погасли и в фашистском логове, как погасли огни в Ленинграде. Волков все время помнил затемненный аэродром и детей.
— Как ты поступишь? Поедешь со мной?
Он долго слушал это движение. И все-таки пошел туда, время от времени останавливаясь, чтобы снова прислушаться, ибо шум его шагов глушил этот звук. А потом он вдруг понял, что это звучит вода, но вода иная, не море. Он сразу поверил своей догадке — море не могло так звенеть и бормотать. И он нашел эту воду. Видимо, с гор сюда, к морю, пробился ручей — он терялся во тьме, но проходил оттуда, промыв себе ложе. И не слышал его Кулик оттого, что был прилив и заполнял устье ручья, а теперь море отступило и ручей стал слышен. Кулик спустился к нему и напился, черпая холодную воду пригоршнями.