А через десяток минут после звонка к штабу с треском подкатил мотоцикл.
Потом, когда они ужинали наверху, в комнате Марии Сергеевны, на пороге появилось изящное, стройное, большеглазое создание. Оно оглядело всех и совершенно бесцеремонно и в то же время обезоруживающе просто произнесло:
Людмила повернулась на стуле:
— Что бы я делала без тебя, дуреха ты!
— Умница — как мама, а потом уже как я. Мама твоя почти доктор, а я… Я, Ирочка… Пока так… Начинаем мы с тобою пока…
— Нет-нет, ты оставайся здесь. Я моментом… Магазин ведь работает до десяти, а сейчас только девять.
— Ты, пап, не волнуйся.
— Он где-то здесь. И Рыбочкин тоже. Но они — не вместе. Ты же знаешь: вдвоем сразу прыгать нельзя.
А еще Наталья думала, что Мария Сергеевна все это понимает так же и лишь из гордости не хочет согласиться с ней. И машину не послала. «Если бы отец знал!»
— Не уезжайте.
Говорил он отрывисто, громко. За все время ничто не шелохнуло тяжелую большую руку. Он лишь толстым полусогнутым пальцем ткнул в картину и тут же опустил руку на то место, где она была до этого, — на костыль. В сущности, он ничего и не сказал. Тут, мол, этого не хватает, здесь цвет поприжать надо. Ни о композиции, ни о форме, ни о живописи ее. Но он сказал так много, точно определил всю Нелькину жизнь до этого и на многие годы вперед. Когда эта картина родилась в ее сознании, она просто видела этих людей, чуяла в них что-то неповторимое и закономерное в одно и то же время для многих, для себя в том числе, и старалась сделать так, чтобы то, что выходило из-под ее рук, хоть немного соответствовало ее замыслу — тому, что стояло перед ее мысленным взором. Она смогла бы написать эту картину даже с закрытыми глазами. А старик подвел какую-то очень широкую базу. И как только он замолчал, она с ужасом оглянулась назад: писала, не думая так широко. А надо было думать. Надо было думать от самого первого мазка, даже раньше. Надо было думать у самых истоков.
— Эрэсами их! Войди в балку и — прямо под холм! Сколько можешь. Тебя прикроют сверху.
— Ну что, папаша? Смотрим? — спросил один.
Поля испуганно глядела на Марию Сергеевну.
Он вынул из конверта снимки, прикрепил их к экрану, включил свет. И чем больше смотрел, тем больше нарастало ощущение, что все это происходит с ним самим. Все симптомы он чувствовал: как каменеет его сердце, как тяжело и опасно ему двигаться и дышать. И ему хотелось прямо ногтями разодрать себе грудь. Такое с ним бывало — это как припадок. Потом прошло. По спине и за уши поползли струйки холодного пота. С кривой усмешкой он подумал о себе: «Надо было идти на сцену: умею вживаться в роль…»
Терапевт был прав — работа профессорская. Мария Сергеевна понимала это отчетливо, но она знала еще и другое. Ее положение позволяло ей общаться с очень интересными хирургами, она видела их и у себя дома, они бывали у них на даче под Москвой. Она имела все основания считать, что и Волкову интересно общество медиков, он находил о чем с ними говорить. Летчик до мозга костей, Волков был с ними более в своей тарелке, нежели она — врач и хирург. Но ей даже нравилось чувствовать себя в эти минуты только женщиной и дилетанткой. Однажды, услышав обрывок разговора Волкова с профессором, она не обиделась.
И тон ее голоса, и все в ней не оставляло ему надежд. Первое, что плеснулось в мозгу: «Так долго меня не было. А она! Чертовщина». Это было похоже на пощечину. Он помолчал, заставил себя успокоиться и сказал:
— Вас понял, — ответил Барышев. — Выполняю.
— У вас готова была оценка, и все же пошли…
— Да, — тихо ответила она.
— Зачем же звать, — сказал Жоглов, — пойдем к нему сами. Так вот втроем и пойдем. Как, Зимин? Удобно это?
— Дуришь, голубушка…
И в этой подчеркнутой напряженности фигур, в ритме мужских рук, одинаково лежащих на коленях, в том, что и женские руки тоже были на переднем плане и лишь сцеплены пальцами, был особый смысл, позволявший понимать каждого в отдельности. Так, бывает, собирают передовиков и фотографируют для первой страницы газеты. Но хоть и была картина похожей на фотографию — никакой фотографии не под силу было бы так воссоздать людей. Ольга чувствовала, что за одинаковой позой у каждого своя трудная напряженная жизнь, что всех их объединяет какая-то внутренняя чистота и что в этой своей наивности перед фотообъективом они высоки — выше Ольги. Тут еще были чистые углы, исчерканные угольными линиями, и лица тех, кто стоял сзади, были лишь чуть намечены, и одежда еще не была написана как следует — разве что галстуки, воротники рубашек да вышитая сорочка женщины. Но все уже читалось отчетливо.