Ольга, сдав дежурство, сидела в учебной комнате, потом смотрела, ничего не видя, телевизор, стоявший в фойе рядом с сестринским постом. Странно, никогда она не предполагала, что больница, больничные дела, больные займут так много места в ее жизни. И она думала сейчас об этом, ей было как-то грустно и спокойно. И вдруг пришла мысль: настолько глубоко в душе сидит клиника, что иной жизни у нее и нет. Но все-таки это не профессия. Ольга думала сейчас и твердо знала, что ни хирургом, ни терапевтом она не станет и не захочет стать никогда, как не стала настоящей медсестрой. Вчерашняя встреча с Нелькой и как продолжение ее — ужасная тяжелая ночь дома и то, что думала она о себе сейчас, — переплелось, перепуталось, и ясно ей было только одно: она не станет так жить далее, и первым шагом к новому ей виделось освобождение от своего дома. Ей было легко и как-то очень свободно оттого, что она сказала матери, и оттого, что она сама теперь решила, и решила бесповоротно.
Тот ответил:
— Я поняла, — сказала Мария Сергеевна, — я поняла, Стеша… Вы никуда не уходите. Стойте там. Слышите? Стеша… Никуда не уходите…
— Ну давай, давай, побегай, сынок.
Так он сидел секунду или две. А потом посмотрел на Марию Сергеевну. И его лицо стало простым и понятным — это не было лицо всесильного хирурга — на нее со страданием, с почти детской беспомощностью глядел пожилой, усталый, грузный мужчина. Она сама только что дома пережила такое же, какое увиделось ей в Меньшенине, и она глубоко поняла его.
Стеша, не отнимая трубки, открыла тяжелую дверь телефонной будки, спросила у своих:
Неожиданно для самого себя генерал вдруг обнял Ольгу за худенькие плечи и притянул ее к себе.
Необычное волнение перехватило горло Барышеву, и во рту было горько и сухо.
Наталья только глазом покосилась на отца и зябко прижалась грудью к его руке. И опять в этом движении было взрослое.
На улице сделались уже полные сумерки и пошел мелкий дождь. Мария Сергеевна открыла окно. Хлынула в него сырая прохлада с запахом земли, листьев и воды. И, хотя окно было обращено в сторону от центральной улицы, в самую глубину парка, окружавшего особняк, вместе с прохладой сюда ворвался и неизбывный, никогда не умолкающий шум города, а деревья в парке были высокими, почти такими же, как и на даче. Только отличались чем-то, словно их чуть причесали и постригли и, может быть, воспитали в них сдержанность. Они стояли чуть поодаль и не так плотно, как в тайге. Мария Сергеевна усмехнулась этим своим мыслям о деревьях. Откуда может такое взбрести? Вдруг она увидела сквозь ветви деревьев, далеко-далеко короткую строчку зеленых-зеленых, не похожих на житейские и уличные, огней. И неожиданно Мария Сергеевна поняла, что видит издали огни своей операционной. Там сейчас работает кварц — уничтожает микрофлору. Она обернулась.
Светлана пожала плечами.
— Посмотри за ним.
И столько в ее голосе прозвучало тепла и даже гордости, что Волкову сделалось ясно: он опоздал прийти сюда. Он вдруг подумал: может быть, к лучшему, что он опоздал. И, отказавшись от всего, что было у Ольги дома, она обрела здесь большее… Он ничего не знал о них — об этой странной — из одних женщин семье. Просто ему было известно, где и у кого живет Ольга. Он пришел к ним, ничего не взяв ни для них, ни для ребенка. Он вспомнил об этом и густо покраснел. Только он один мог знать, что краснеет, его смуглое лицо в таких случаях не изменяло цвета, а просто он чувствовал, как оно наливается тяжестью.
…Перевязка только началась. Ольга сказала в маску: «Здравствуйте».
Курашев привык к самолету и не замечал, какой шум стоит в кабине. Когда он приземлялся на аэродроме, когда смолкали двигатели, он попадал в знакомую обстановку: люди, дела, вопросы и ответы, бетон аэродрома, самолеты по его краям, далекий, где-то на краю взлетно-посадочной полосы, гул турбин, свист взлетающего истребителя и ровный, точно работа швейной машинки, стрекот патрульного вертолета. Полет как бы еще продолжался, мало что менялось для него. Но если полет был трудным, то ощущение полета сохранялось дольше, продолжалось и дома. Стеша понимала его и обычно уводила детей на улицу, чтобы он отдохнул. Так он и летал шесть лет подряд, делая лишь перерывы на рыбалку. Да была еще однажды у него поездка на материк — в духоте вагонов, в толчее гражданских аэровокзалов, в суматохе и спешке.
Ему порою смешны и непонятны были театральные тяжбы из-за ролей, и он уставал от них, от разговоров, и чувствовал себя после разбора таких дел как-то нехорошо. Иногда к нему в кабинет вдвигался величественный, с широченной грудью и спиной грузчика, но с манерами аристократа писатель и, снимая темные очки, которые он носил в любую погоду, высказывал неторопливо и весомо свои обиды на дискриминацию его имени. Оказывается, в очередной статье с перечислениями писательских имен его просто не упомянули.
— Есть, как не быть. Художники — народ пьющий.
Он, уже готовый к отъезду, поцеловал ее снова и сказал: