Две эти утраты, две смерти — Штокова и Климникова — слились для Алексея Ивановича в одно. Это чувство было похоже на то, что он испытывал на фронте, когда из боя его рота, в которой он был политруком, выходила поредевшей — какая-то пустота, тоскливая и большая — заполняла его. И теперь он испытывал то же самое. Ушли два человека, которых он, в сущности, еще и не успел разглядеть и узнать как следует, и в этом он видел свою личную вину, и мучился, и не знал, как ему избавиться от этого. Как ни странно, но после смерти Штокова он все чаще и длительнее думал о себе, о своей работе. И больше того, художники не выходили у него из головы. И нарастала жажда — исподволь, незаметно — жажда увидеть работы Штокова еще раз. Но то случая не представлялось, то было некогда, то уезжал, а жажда эта все росла. И он, вспоминая те самые полотна Штокова, которые он знал, вспоминал и другое — вспоминал, как ходил тогда по мастерским, как бы видел себя со стороны. И мучительно было ему это, особенно мучился Жоглов, вспоминая, как разговаривал с Валеевым. Может быть, именно это последнее и не давало ему силы пойти к ним туда, заставляло подыскивать себе повод не сделать этого уже сейчас, а отложить.
Меньшенин усмехнулся добро и грустно.
— Ты еще не знаешь — ну, женщина во мне зашевелилась… Подожди — и ты почувствуешь это. Я как только поняла, что во мне женщина зашевелилась, так и захотела ребенка. Ночами мечтала. Закрою глаза — и вижу. Ты знаешь — по внешности я такую доченьку и видела. Только по характеру, думала, другая она будет. И потом мы всем курсом на путину — в Охотск поехали. Вот там…
Этим летом она была с ребятами на этюдах в поле. Неделю жили в палатках, писали кое-что и кое-как, спали, купались, пели по вечерам модерновые песенки. А вокруг были поля, густые издали и прореженные вблизи, даже клок гречишный на пологом склоне старых холмов был виден. А дальше тянулись сопки — синие, нечеткие. И была еще проселочная дорога, где утопаешь по щиколотку в горячей ласковой пыли, и столбы электропередачи — все уже знакомое Нельке по прошлым временам. Но, пока полубородатые ее товарищи мазали этюды и ходили в село на танцы, Нелька не позволяла себе до поры до времени ни вдумываться, ни вспоминать. Ждала чего-то. Ей еще мешала странная, нехорошая какая-то любовь к Леньке Воробьеву. Ленька лез к девчонкам еще в школе и после школы, когда она уже училась в училище, и рассказывал ей, как все это было, не то хвастаясь, не то прося совета. И не замечал, как поющий соловей, что с ней происходит.
— Вот-вот, товарищ Слободенянский. Есть такое мнение… — Жоглов поймал себя на этой фразе. И жестко поправился: — В общем, я считаю, полотна Штокова надо представить.
Голос у дочери обиженно-гневно дрожал. Только последнюю фразу она произнесла твердо, с чужого голоса.
— Вы уже простили Москве эту неожиданность?
Он был готов к этому, знал, — Климников обречен, только казалось ему, что до конца еще далеко, что он еще успеет поговорить с ним, увидеть его. Но вот грянуло, словно пушечный выстрел, известие, и неожиданное горе и тоска оглушили его. А ведь ничего, в сущности, общего, кроме, так сказать, принадлежности у них не было. И дружбы не было. И все же Климников, оказывается, так много значил для Алексея Ивановича. Нескоро он пришел в себя. Алексей Иванович вернулся к себе в кабинет. Его уже заботливо проветрили, убрали ненужные стулья, навели порядок на столах. И красиво заточенные карандаши дротиками торчали из подставки, готовые к работе.
Они не могли не встретиться; эти две женщины. Мария Сергеевна и Стеша. И если бы они не встретились никогда, если бы Курашев слетал на перехват и благополучно вернулся, и если бы… Да много «если бы» подстерегало их в пути. Но ни одно не стало действительностью. Еще не вдаваясь в первопричину их отношений, а просто удивляясь той силе, что влекла их друг к другу, — они обе думали так или приблизительно так и в машине «скорой помощи», и дома у Марии Сергеевны в первые минуты, которые были заполнены хлопотами и суетой, обычными для такого положения.
Громадный Дворец спорта был заполнен до отказа, но не вместил всех желающих. Десятки тысяч людей заполнили его. Сотни машин, автобусы, такси запрудили пространство перед главным входом. И впервые сейчас Барышев осознал громадность Москвы. Он растерялся, запутался, замучился, он почти потерял себя, пока добрался до своего места. На ум ему пришло, что в пустыне он увидел бы человека с высоты в три тысячи метров, а здесь трудно было разглядеть отдельную фигуру — качается темное, пестрое человеческое море, неуправляемое, не подчиненное никаким закономерностям.
Маршал сидел на стуле по-мальчишески, светло-седая редкая челочка свисала ему на лоб, он положил ногу на ногу и опирался о колено рукой с зажатыми в ней замшевыми перчатками. Эти перчатки и челочку Волков видел все время, помнил их и говорил он для маршала, досадуя, когда багровая шея командующего округом и его огромное плечо с золотым в три звезды погоном закрывали маршала.
— Не дури.