— А, здравствуй, доченька, — певуче проговорила мать и, раскрасневшаяся у печи, пошла к ней, вытирая руки о фартук. — Здравствуй, милая…
— Чудак, — ответил Курашев. — Ну и чудак. Ты хочешь, чтобы они перли, не боясь получить по роже? Хороши же мы были бы! Гордись…
Они замолчали. Присутствие Зимина, его неясное, непонятное, но ощутимое сопротивление, хотя он тоже молчал, почему-то настораживало Алексея Ивановича. Видимо, все тут гораздо сложнее. И во всем надо как следует разобраться.
Может быть, странно было это, но именно после того, как маршал сказал ему, что уходит, что теперь на своем месте он хочет оставить его, Волкова, изменилось так много. Еще вчера, накануне этого разговора, за десять, пятнадцать минут до него, Волков считал себя где-то в ином поколении, чем поколение маршала, а теперь он ясно осознал, что время, когда он мог откладывать решение таких-то вопросов, внутренне успокаивая себя: «А, еще будет время все поправить, потом, не сейчас…» — кончилось — сейчас он не мог уже больше жить так, Он мысленно представил себе огромные пространства, людей, таких как он сам, которыми командовал маршал и которыми, возможно, придется командовать ему. Сотни Курашевых, Поплавских — все то, что оставила война, и то, что возникло, выросло после нее… В одну и ту же ночь сотни истребителей взлетят на севере и на юге, в пустыне и в горах.
— Ни черта! Ни черта! — вдруг резко сказала Нелька. — Выкарабкаемся! И потом разберемся, почему так было! Давай хлобыстнем.
— Обед сварю.
— Ты когда-либо влепишь мне в лоб шлагбаум, голубчик, — притворно сердито проворчал Волков.
Они были одного роста, и полковник к тому же остановился так близко от Чаркесса, что видел даже темные зернышки вокруг сузившихся его зрачков. Короткие рыжеватые ресницы подрагивали.
— Мария Сергеевна, — сказал Меньшенин. — Мне пора восвояси. Все мои дела здесь закончены. За те дни, что я провел здесь, я много думал.
— Только пассажиром…
Зимин внимательно поглядел на него своими суровыми до отрешенности глазами и серьезно сказал, указывая рукой на низенький, продавленный диван:
— А вообще… его следовало бы сбить. Комплексом, — после того, как они остались вдвоем, сказал маршал. — Я все время думаю — надо было проучить наглецов. Сбить уверенность в безнаказанности.
Стеша сияла тужурку и осталась в одной серенькой кофточке с короткими рукавами.
Меньшенин помолчал. Потом сказал:
В трамвае, сидя рядом с Людмилой, она глядела в окно на вечерний город, радовалась, что дорога им предстоит долгая, что скоро увидит Ирочку и будет молча идти с ней, слышала усталый гул людей, которые тоже возвращались с работы. Трамвай шатался и скрипел, а Ольга думала, что, по сути дела, только сегодня, после Натальиного появления, она почувствовала обязательность своего решения. Ни сожаления, ни раскаяния она не испытывала, даже наоборот, при одном только предположении, — а что если взять и вернуться, пусть все будет так, как было, — посерел день вокруг.
— Ты за Сашка́ не беспокойся, — неожиданно материнским, как говорят и с ровней, и с младшим, голосом проговорила Людка. — Он еще будь здоров парень будет. Только не вырастет уже — поздно, так маленьким и останется. А мальчишки быстро на ноги встают.
— Но вчера перевязку делали, даже вроде лучше было. И перенес хорошо.
В ее лице — неярком, но от этого особенно дорогом (не ожидал Барышев этого) — не было печали. Но было смятение. И серые глаза, потому что он видел только их, занимали почти все лицо.
В нескольких десятках метров дальше сваривали среднюю секцию, она стояла поперечным разрезом к Жоглову, и он видел в чреве будущего корабля черный, величественный в своем безмолвии дизель. Жоглов приблизился к секции вплотную, не замечая, что ступил в лужу масла своими модными штиблетами, и положил ладонь на шершавую, еще горячую обшивку. Ему показалось, что он ощущает мелкую дрожь железа.
— А прямо. Куда подальше.
Меньшенин строго глянул на нее, помолчал, барабаня пальцами по стеклу на столе, и сказал:
Когда поезд ушел, сделалось настолько тихо, что слышно было собственное дыхание.
Он написал, не мучаясь и не выбирая слов:
Рита уже накладывала в ванну белье.
Он настоял. И когда через две недели Климников все же предстал перед ним, он понял: болен. Дальше все шло как обычно. И кончилось обычно. «Но как он умирал…» — стискивая от горя зубы, думал Арефьев, стоя у окна на втором этаже: не пошел со всеми вместе — не мог…