Его лицо покрывал холодный пот. Руки тряслись. И, чтобы этого не было заметно, он сцепил их пальцами. Но дрожь то и дело сотрясала его. Ольга отерла ему лицо.
Ранняя осень в городе ощущалась как-то приглушенно. С горьковатой негромкой радостью догорали тополя, казалось, листва их, раскаленная прежде июльским, а потом и неудержимым августовским солнцем, светилась сейчас уже сама, изнутри. Даже в пасмурную погоду улицы казались более просторными, а стены зданий, которые за лето, в общем-то, выгорели, представлялись просто посветлевшими.
— Это действительно очень важно? — Волков был еще обижен. Он хотел отвернуться. Руки Марии Сергеевны с ласковой настойчивостью удержали его.
Он остановился ступенькой ниже.
Он сказал с веселой язвительностью:
— Покурим на воле?
— Не вообще, а ко мне сюда…
Меньшенин смутно понимал, что он жесток сейчас, но и ему было тяжело, и он знал, что решается судьба человека. Он помолчал.
Помолчав, она ответила:
Они вдвоем уходили на улицу, Курашев отпирал сарай. Полковник помогал ему выкатить мотоцикл, и пока Курашев на ощупь готовил к запуску мотор и уходил в сарай, и гремел там во тьме канистрами, и заливал горючее в бак, а потом запускал мотор, — складывал имущество в багажник, расчехлял люльку, влезал в нее, устраивался и, снова закурив, молча ждал начала движения. Курашев доставал запасные очки, давал их полковнику — все это под осторожный стук мотора на малом газу. Потом они выезжали, петляя по невидимой во тьме дороге между сараями, клетушками в тесном дворе, на щебенчатую дорогу, и мотор работал пока так тихо, что люлька в ямах и в кювете, через который им нужно было переезжать, скрипела и стучала громче, И на рыбалке их отношения не менялись нисколько, лишь теперь старшим был Курашев. Все это было очень естественно для обоих.
Физически ощутимая тоска по родным просторам, по не виденному еще ими обоими океану, по самолетам, прижавшим к бетону стремительные тела, пришла к ним. И ему и ей показалось на мгновенье, что без них эти самолеты так и не взлетят. Стеша поняла, что он подумал так, когда он сказал, усмехаясь:
— Устала?
Мария Сергеевна протянула руку и назвала себя. Ее имя ничего не сказало Курашевой, она посмотрела на Марию Сергеевну, не видя ее, рука ее была холодной и жесткой. Потом она встала — высокая, сильная. Она едва разомкнула сухие узкие губы, но ничего не сказала. За нее сказал Скворцов, у него был смешной голос — маленький, кругленький, какой-то компактный басок, игрушечное «р-р-р» перекатывалось в самом горле.
Когда прошел тот первый угар неожиданной влюбленности, угар от весны, от предчувствия победы, она, в сущности девчонка, вдруг почувствовала себя гигантом, овеянным славой. Видя неумолимую поступь могущественной армии, она сознавала себя ее частицей. А если честно — то не очень малой частицей. Да, именно это сознание себя не просто человеком, а представителем неудержимой и в то же время гуманной силы и подготовило тот порыв, с которым она ответила Волкову. Потом, спустя некоторое время, она, поумнев и погрустнев, поняла, что Волков поразил ее воображение тем, что все в нем очень соответствовало ее состоянию и ее представлению о том, каким должен быть настоящий мужчина.
Желтые листья светились на мокрой мостовой, город в этот час был пустынным. Их шаги раздавались гулко. Шли молча. Алексей Иванович вспомнил про рукопись Штокова, которую он оставил у себя в столе, и сердце у него заболело.
— Устали, Маша… Я знаю, что устали, и вижу.
Ольга поняла его. Она через стол коснулась холодными пальцами его руки:
Пока она была еще далеко — там, где Поплавский не отвечал за нее и не обязан был испытывать тревогу. Но он тревожился. Когда он посылал Курашева на перехват, когда потом Курашев, загнав в воду нарушителя границы, тянул к берегу и когда затем они с Рыбочкиным катапультировались и их искали и не знали, останется ли кто-нибудь из них живой, Поплавский мучился и горевал, тревожился. Но даже та тревога не походила на эту, что теперь нарастала в нем.
— Эх ты, мыслитель… Тебе не стыдно? Это же смерть — так работать.
Уже потом Мария Сергеевна узнала о разговоре, состоявшемся у Меньшенина с группой институтских профессоров. Институтское начальство настаивало, сначала осторожно (Меньшенин так же осторожно и дипломатично отказывался), а потом уже категоричнее на том, чтобы студенты и врачи, присутствовавшие на операции Меньшенина, могли наблюдать за больной и дальше, до перевода ее из реанимационной в общую палату. Но Меньшенин настоял на своем, оберегая покой больной, и прибыл в клинику расстроенный. Он понимал, что его поймут не так, как он хотел, и страдал от этого.
Они еще бродили по городу, пили воду, заходили в жаркое, перегретое кафе, потом взяли такси.
Рита помолчала, потом словно что-то приотпустило у нее в душе, и она сказала:
Арефьев улыбнулся. Он все еще не сел после того как здоровался с нею, и сейчас, высокий, и стройный, насколько это возможно в пятьдесят с небольшим, возвышался за его спиной, откинув свою красивую и гордую седую голову.