Ночью, когда он уснул рядом — сильный, жилистый, вдавив стриженую голову в цветную подушку, — чуть ли не до рассвета не сомкнула глаз. От снега, залитого лунным светом, в комнате было светло, воздух здесь искрился и переливался — как там, в хате, у его родителей. И лицо его видела сбоку, в профиль — не разглядывала и не любовалась, а просто смотрела, думая о нем и о себе, о времени, что отмеривали часы на столике. Несколько раз поднималась посмотреть мальчишек в детской, босыми ногами, в одной коротенькой ночной сорочке ходила к ним. И вновь осторожно, чтоб не разбудить, ложилась к мужу, с острым наслаждением ощущая настывшим телом прочную родную теплынь от него.
Это странное было чувство, которое овладело Ольгой, когда она осталась одна. Мягкий ковер под ногами, мягкое удобное кресло, мягкая обитая дверь заглушали все звуки госпиталя, и только в раскрытое окно доносился сырой шорох заканчивающегося сентября. А где-то рядом, всего в нескольких шагах, работала, волновалась по поводу, совсем не относящемуся к Ольгиному пребыванию на земле, ее мать. Мама.
— Пока меня никто не тронет. Давай уедем сейчас.
А приехал он не сразу. Около пяти часов. Грузный, потеющий, в генеральской мягкой тужурке и почти бесформенных сапогах, потому что у него болели ноги и ни одни стандартные сапоги не лезли на его распухшие от тромбофлебита икры. Или он сразу почувствовал атмосферу простоты и абсолютного доверия, установившегося между женщинами, или в силу того, что сам всегда был доверчив и прост, — он сразу же вошел в разговор, и уже через минуту казалось, что он был здесь с самого начала.
Но дома Поля сказала, что звонил Волков. Что он просил приготовить ей черное платье, что ни о чем не надо хлопотать. Только пусть Мария Сергеевна едет скорей. И пусть возьмет девочек. Поля не произнесла этого слова «девочек». Она сказала «Наталью», «пусть возьмет Наталью». И можно было подумать, что Волков знал об уходе Ольги. Но он не мог этого знать, просто у Поли не повернулся язык. Мария Сергеевна долго и с удовольствием принимала ванну. Потом она, растирая плечи и грудь махровым полотенцем, вдруг загляделась на себя в зеркало, рассматривала платье — то самое, черное, открывающее шею, с тонким норковым мехом на манжетиках. И не надела его. Она вспомнила, что там, на даче, есть одежда. Там есть английский черно-серый костюм. И она надела спортивные брюки и замшевую куртку. А к тому времени волосы ее, подстриженные коротко, по-мальчишески, высохли. Причесываясь, Мария Сергеевна заметила сединки. Помедлила, усмехнулась: когда Волков уезжал, их не было. И какая-то спокойная просторная тишина входила в ее душу, словно свет от желтой листвы тополей, что едва слышно шуршали за распахнутым окном ее комнаты.
На деревьях за окнами блестела от люминесцентных ламп, от луны и жестко шелестела листва. Заглушить этот шелест не могли придавленные расстоянием звуки оркестра в парке над рекой. И Наталья думала, что и эта далекая музыка и листва скоро перестанут быть, потому что идет осень. И скоро грянут дожди.
Она молчала. Он помолчал тоже. Потом он сказал:
Не профессор — светило хирургической науки, а просто мастер-хирург чувствовался в каждом движении Меньшенина от того момента, когда он разговаривал с Анной накануне, до последних мгновений уже в ординаторской, когда он чуть застенчиво и грубовато попросил чаю. Вероятно, не зайди за ним Арефьев, он так и остался бы в ординаторской среди врачей и неловко бы маялся, не зная, куда деть руки и как себя вести.
— Вот, — сказал командующий, со стуком положив указательный палец на карту, — вчера ты потерял свои машины здесь. Тебя перехватили при наборе высоты. Капитан, — сказал он кому-то невидимому, — давай твоего люфтваффе.
— Алексей Иванович, болен он, Штоков-то.
Барышев прервал ее.
— А что я могу им сказать? Через двое суток хотя бы… Хорошо… — вдруг согласился Меньшенин. — Только запишу операцию.
— Ты сумасшедший, — сказала Стеша.
— Ты прости меня, Жоглов. Не в свое полез. Но мне теперь можно. Мне все можно. А жаль…