И я так и не понял, что за человек Лукичев, что он скажет мне, если мы встретимся с ним еще раз. Бродя по музею, я думал о Лукичеве, и мне не удалось как следует вспомнить маэстро Веселого Павлика.
Возвращаясь домой, я решил прогуляться по нашему району. Было то время года, когда уже не так зябко и душно от холода и выхлопных газов, а пора всеобщей истомы и взаимных, симпатий всех людей друг к другу еще не пришла. На Новозаветной улице чувствовалось, что грядет пасха, в переулке Веры Засулич какой-то парень без пальто и без шапки громко уговаривал какую-то девушку не уходить от него, и даже на Бытовой слышно было, как парень кричит:
— Не уходи от меня такая!
Я прошелся по Маршальской улице. Здесь парень заглох, но стали слышны удары земли — это начали ломать желтый кирпичный дом. Мне не очень хотелось присутствовать при его гибели, и я зашел во двор улицы Братьев Жемчужниковых. В отличие от нашего двора, он был еще жив и крепок. Мне было весело смотреть, как другие девочки играют в классики и в прыгалки и другой Женя Типунов девчоночьи околачивается среди них; как другие ребята играют в какое-то разбойничье кино и гоняют по недавно отремонтированной хоккейной коробке стукотливый мяч.
ЧЕМПИОН МИРА
Он жил в большом сером доме на седьмом этаже. Мы все очень любили его и любили за ним заходить. Большой серый дом, спиной сидящий в нашем дворе, а профилями обращенный на Старопитейный переулок и Массовую улицу, был совсем не такой, как наш, как желтый кирпичный и как маленький бурый. Высокие двери подъездов открывались не просто — массивно, тяжко; за ними были еще одни. И еще одни. И уже там, за третьим заслоном дверей, распахивались объемные высоты лестничного проема, полные воздуха, голубого света витражей и цокающего гула ступеней. Под ногами — скользкий кафель, собранный из широких плиток, разнообразных, расписанных сочной краской, составляющих в целом большой звездчатый рисунок. С небес мягко сходил лифт, двери которого основательно гремели на все подъездное эхо. И вот медленные вздохи этажей отсчитывали — д-вааааа, т-риииии, чеээтыыыре, пяааааать, шеэээээсть и сеэээээмь. Здесь он жил.
Он был темно-кремовый, бледнокожий негр, дитя туманного севера, взлелеянное горячим южно-американским солнцем. Так приятно было трогать и мять его тугое лицо, всегда блестящее, словно начищенное сапожной щеткой, хлопать по упругим щекам ладонью, уронить с размаху о ступеньки, ловить его, отбирать друг у друга и лететь вместе с ним уже не на лифте, а бегом — вниз по беззаботным этажам!
Он принадлежал раньше отцу Володьки Васнецова и поэтому числился за Володькой, а принадлежал всем нам, потому что Васнец никогда не жадился. Мы любили его всем сердцем, любили то, что его от души можно было бить ногами, гнаться за ним и с прерывающейся дыхалкой догонять его и бить его, ловить его в небе лбом и бодливо вбивать его планетовидное тело в условные ворота — с одной стороны два мусорных бака, с другой — широкие двери котельной, из которых время от времени появлялся кочегар дед Семен и браво кричал:
— А ну-ка! А ну-ка!
С этими криками он устремлялся в самую гущу наших мелюзговых тел, отбирал толстыми ногами мяч и забивал свой непременный гол.
— Вот так-то! Ге-ге-ге! — восклицал он и, хрипло восстанавливая дых, исчезал в котельной. Гол, разумеется, не засчитывали, потому что дед Семен выступал игроком экстренным, не принадлежащим ни одной из двух команд, играющим только за себя или за какую-то неведомую нам команду, все игроки которой давно сгинули, и остался лишь он один, ископаемый дед Семен. Для него ведь не существовало ни своих, ни чужих ворот, а существовали Некие ворота и Некий гол, который необходимо было забить, дабы доказать всем Нечто. Потому-то он и забивал всегда. Потому что у него не было своих ворот, не было страха пропустить в свои ворота позорную пенку. И еще потому, что его никто всерьез не воспринимал.
В первых сумерках мы уставали бегать по стиснутому пятачку наших футбольных задворков и валились в палисаднике под окнами Кардашовых. Тетя Вера Кардашова подходила к окну и с любовью смотрела на нас, и те, кто замечал ее, исподтишка любовались ее красотой и мечтали о ее красоте, чтобы она пришла к ним когда-нибудь в их будущей, взрослой жизни.
Постояв немного в смеркающемся окне, тетя Вера приподнималась на цыпочках и через форточку звала своего сына Сашу, нашего всегдашнего вратаря, ужинать. Вместе с Сашкой Кардашовым уходили еще некоторые. Васнецов, уходя, напоминал, чтобы занесли мяч, хотя мог бы и не напоминать. А те, кто оставался, начинали играть в зашибалочку — так в нашем дворе называлась игра всех мальчишек всех дворов. Она заключается в том, что нужно как можно дольше не уронить мяч, стукая его носком ботинка, и кто больше настукает — зашибет — тот и выиграл.
Лучше всех зашибал Ляля. Его темные негритянские ноги, как две рессоры, пружинили в воздухе — оп, оп, оп, четыре, пять, коленочка, пяточка, восемь, девять, оп, оп, оп, тринадцать, коленочка, семнадцать, оп, оп… Девятнадцать.