Юрий Алексеевич работал таксистом, и на стоянках, в полумраке, жадно читал... Кроме сла-вянофилов, на него большое влияние оказал Бердяев. Излучения Бердяева больше, значительнее, чище (показательнее) самого Бердяева, и поэтому я его в целом принимаю.
В своей "пореволюционности" Ширинский-Шихматов, вероятно, шел слишком далеко, в особенности если дело касалось хоть отдаленно - Третьего Рима.
В "Клубе" князя вскоре начались смуты, обычные для политической жизни Зарубежья, где в разных кастрюлях варят суп все из одного и того же гвоздя (скажем, Бердяева, Милюкова или генерала Краснова).
Нашлись "осведомленные" люди, которые утверждали, что в таком-то году Юрий Алексе-евич, ничтоже сумняшеся, завернул на рю Гренель, где советское посольство. Любопытно, что большинство этих свидетелей впоследствии попались на деле "Оборонческого движения" и вместе с М. Слонимом сидели в лагере, созданном французской полицией для коммунистов и попутчиков.
Мы с Юрием Алексеевичем изобрели литературную игру, которую называли гвардейской словесностью.
- Как называлась лошадь Вронского?
- Фру-Фру.
- Кто ее обошел?
Отвечать полагалось:
- Гладиатор, жеребец рыжей масти.
- В каком произведении Достоевского описана собака?.. Как ее звать?
- Из какой материи шаль, которою дорожила жена Мармеладова?
Эта игра показывала знакомое литературное поле под новым углом... А придумывать такого рода вопросы было забавно.
Кстати, Юрий Алексеевич уверял, что у Толстого неправильно описана историческая атака кавалергардов под Аустерлицем. Насколько помню, по его мнению, масть лошадей первого эскадрона неверно обозначена.
К этим разговорам иногда прислушивался подросток Лев Борисович Савинков. Я говорю "подросток" только потому, что когда я его впервые увидел, то он был совершеннейшим юнцом; но потом, как полагается, возмужал, отпустил южноамериканские усики и все чаще высказывал собственные независимые суждения. Мы были дружны... При встречах я часто затягивал шуточ-ный куплет: "Судьба играет человеком..." А он подхватывал: "Она изменчива всегда".
Осенью 1936 г. Левушка укатил в Испанию, где честно воевал полтора года, вернулся ране-ный, побежденный и разочарованный. Он мне рассказывал, что "там" в тяжелые минуты иногда напевал знакомый куплет: "Судьба играет человеком..."
Летом 1940 года Евгения Ивановна умирала от рака. Душные ночи в полуопустевшем Пари-же, где хозяйничали ненавистные немцы... лежать прикованной к одру, обреченной - все это было вдвойне мучительно! Тогда надо было обладать чудовищной ясностью духа, чтобы увидеть даль свободного Сталинграда.
У меня хранятся фотографии Евгении Ивановны: в фас и в профиль, снятые департаментом полиции. Тургеневская барышня с косой. Какие они все были молодые и красивые, эти девушки-революционерки. А затем ее рассказы: о первом браке, условном, паспортном; вот Борис Викто-рович, Финляндия, Ницца, Париж. Куда это все делось... У меня зрело чувство - все это еще здесь, за толстым стеклом, совсем видно! А коснуться, придвинуться ближе как будто нельзя.
Позже князя Юрия Алексеевича Ширинского-Шихматова, по доносу его бывших пореволю-ционных или предреволюционных соратников, арестовали и сослали в немецкий лагерь. Переда-ют, что там он вступился как-то за избиваемого соседа и был аккуратно расстрелян.
Разумеется, настоящих свидетелей такого рода деяний нет и не может быть. Как и подвига матери Марии, якобы поменявшейся местами с другой, отправляемой в "печку" заключенной... Замечательно, как молва создает эти благодатные мифы. Ибо душа наша жаждет святого подвига, верит в присутствие рядом духовных воинств и ищет их земного воплощения. Что само по себе уже является чудесной реальностью.
Итак, с матерью Марией меня познакомили Ширинские, и затем, в продолжение многих лет, я встречал ее в разных местах... Крупная, краснощекая, очень русская, близоруко улыбающаяся и всегда одинаково ровная: как бы вне наших смут, вне шума, вне движения. Хотя сама она очень даже двигалась, шумела тяжелыми башмаками и длинными, темными одеждами, громко пила чай и спорила.
Монументальная, румяная, в черной рясе и мужских башмаках - русское бабье лицо под мо-нашеской косынкой! Добрые люди ее подчас жалели именно за эти неизящные сапоги, нечистые руки, за весь аромат добровольной нищеты, капусты, клопов, гнилых досок, наполняющий цели-ком ее странноприимный дом. Благодаря румянцу на щеках (собственно, сетке алых жилок) она казалась всегда здоровой и веселой.
У себя, на заседаниях или лекциях, мать Мария вдобавок еще всегда занималась каким-нибудь рукоделием, никогда не сидя во время беседы просто так, без дела. Вязала, чинила темные, грубые облачения, перекусывая нитку, по-видимому, крепкими зубами.