Никогда, никогда, никогда не следует думать, что дела пошли лучше, они всегда идут только хуже. Чем больше чему-нибудь радуешься, тем больше потом огорчение. Надежду изобрёл сам чёрт, чтобы ловить нас на эту удочку; всегда, как только мы начинаем верить в улучшение, он выдёргивает это улучшение у нас из-под носа, а если мы потом ещё и жалуемся и стенаем, это для него как музыка. Господь Бог устранился от нас на небеса и даже вид на Землю завесил тучами, чтобы побыть в покое; то, что творится там внизу, его больше не тревожит. А если какая жалоба и долетит до него туда, он заглушает её громом или приказывает своим херувимам погромче петь Аллилуйя, чтобы не слышать посторонних звуков. Мир он передал в распоряжение сатаны, и тот выдумывает каждый день новые пакости и никак не может наиграться ими. В преисподней уже и огонь погас, ведь когда сатане дозволено править миром и никто не протестует, то преисподняя повсюду.
Я знаю, такие мысли нельзя пускать к себе в голову. Благочинный Линси часто говорил в проповедях, что когда человеку плохо, как раз и надо верить в Божию милость, всё остальное грех. Но хорошо ему говорить с его-то животом: самое худшее, что с ним случалось, это когда его повариха зажаривала ему всего двух голубей, а ему хотелось ещё и третьего. Если такое, как сегодня, это милость, то она так надёжно спрятана, как золотые монеты у Поли в конских яблоках: надкусишь – и только вони полон рот. Нет, мы просто надоели Господу Богу, он больше ничего не хочет знать про нас. Или даже смотрит на чёрта и думает: а что, это даже весело – мучить людей. И никто из ангелов или святых не решается ему противоречить. Разве что Божья Мать горестно качает головой.
Не успели порадоваться солнцу, как снова гроза с градом. Вот так же было и со мной, и никакой град не мог быть хуже этого. А ведь я действительно понадеялся, что теперь всё наладится, герцог только проскачет верхом по нашей долине, и в мире всё станет как раньше. Гени тоже на это рассчитывал, а ведь на Гени я всегда мог положиться, и даже когда он потерял ногу, всё равно остался надёжным.
«Потерял ногу». Лучше бы я даже в мыслях не произносил эти слова, потому что именно так и случилось.
И теперь я боюсь за него. По мне так лучше бы заявился герцог и его солдаты убили меня, только бы мой брат остался жив.
Сегодня утром он услал меня в Эгери, на ярмарку по случаю Дня святого Мартина: раз мои друзья отправились туда, то мне негоже отрываться от друзей, я, дескать, так хорошо ухаживал за больной Аннели, что могу себе позволить отдохнуть. И она его поддержала: мол, ей будет даже кстати один день меня не видеть, а то я намозолил ей глаза и надоел вопросом, не надо ли ей чего. Она сердится, что по сей день не может как следует ходить; а ведь она всегда начинала своё странствие по деревням ещё до святого Мартина. Гени подарил мне три монеты, чтобы я на ярмарке мог себе что-нибудь купить.
Я ещё заскочил по пути к Полубородому спросить, не надо ли для него что-нибудь купить в Эгери. Он показался мне непривычно взвинченным, для него это странно, обычно он всегда такой спокойный. Он сказал, для него уже никто ничего не сможет купить, в этой жизни ему требуется только одно, и скоро он это получит. Он не объяснил, что имеет в виду, но теперь я думаю, что это не могло означать ничего хорошего.
Вниз, в Эгери, я шёл вдвоём с Мочалом-Лауренцем. Он говорит, что по-прежнему мой друг, но произносит это так, будто хочет одарить меня этим. А про свою работу говорит так, будто выкопать могилу – это вообще самое трудное дело на свете и до него никогда не держал в руках заступа. Притом что я работал на старого Лауренца, ещё когда Мочало ни за что бы не решился на это из предрассудка: мол, если в могиле наткнёшься на старые кости, то мертвец утащит тебя к себе. Притом что зло причиняют всегда только живые, не мёртвые.
В Эгери царило радостное оживление, как тогда на судебном процессе Полубородого, улицы полнились народом, и большинство ещё до полудня были пьяными. Мне то и дело попадались знакомые из деревни; из мальчишек так почти все. За Айхенбергером тянулась целая свита, они несли его вещи, и если он хотел что-нибудь купить, свита расталкивала перед ним толпу, загородившую прилавок. Ему это нравилось, услужливость он принимал как должное; видимо, Айхенбергер считал, что с толстой мошной у тебя больше прав, чем у других, да, наверное, так оно и было.