Я не понимала, о чем она просит, но мне хотелось, чтобы папа поскорей согласился. Пусть он скажет все, чего они от него ждут, мне ничего не жалко, даже для Изи.
Но папа молчал, пока Броня не прекратила своего продвижения по комнате. Тогда он удивленно ответил ей:
— Хорошо, хорошо. Мы еще поговорим. Потом, вечером. — Он взял мою руку в свою широкую теплую ладонь. — А сейчас мы пойдем к ребятам.
Все оставшееся до папиного отъезда время в детском доме продолжался какой-то странный грустный праздник.
В нашу группу то и дело заглядывал кто-нибудь, просил посмотреть новые книги. Мы вместе листали — в который раз! — плотные на ощупь, пахнущие свежей типографской краской странички и повторяли с надеждой:
— «Морские рассказы» Станюковича. «Избранное» Лермонтова...
Книжки из Москвы. Они были как добрая весть о доме.
В обед папу посадили за стол, где обычно ели воспитатели. Ребята волновались и оглядывались, всем хотелось его видеть. И тогда он встал и начал медленно ходить между столалли, иногда останавливаясь. Те, около кого он оказался, чувствовали себя именинниками.
Затируха в этот день была на молоке, и никто даже не удивился. Все и должно было быть не как всегда. Петя Петушков — обычно он сидел дольше всех, растягивая каждый глоток," — закончил первым. Немного поколебался: облизывать миску или в такой день нельзя? Потом все-таки старательно облизал и, зажав в руке порядочный кусок недоеденного хлеба, встал из-за стола. Он подошел к папе и протянул ему разжатую ладонь.
Вслед за Петей устремились еще двое. Они несли не какие-нибудь насквозь прогрызенные корочки, а честные половинки порции.
Папа растерялся. Ольга Александровна поспешила на помощь.
— Дети, не надо, ешьте сами. Федор Иванович тоже будет обедать.
Но ее слова только подняли с мест других. Все хотели поделиться самым вкусным, что у нас было.
Ольга Александровна чуть не плакала.
— Я прошу вас, дети, возьмите свой хлеб, сейчас же все доешьте.
Но ничего не помогало. Папа не проговорил ни слова, только как-то странно глотнул воздух, как будто ему было трудно дышать. Он остался стоять у стола с этими обкусанными, неслыханно щедрыми подарками, пока все ребята не пообедали и не ушли.
Вечером мы надели свои марлевые костюмы для выступления и в самой большой комнате, где стояло пианино, исполнили все, что умели. Лезгинку, гопак и матросский танец «Матлёт». А потом ходили с флажками под музыку и хором пели:
Налетел на хату враг проклятый,
Сытых коней вывел из ворот.
Подпалил мой дом и вместе с хатой
Ребятишек и жену пожег.
Песню нам прислали с фронта, из той части, куда Надежда Захаровна под нашу диктовку писала письма для бойцов.
Концерт был для единственного зрителя. Он сидел под портретом Сталина, вытянув Еперед раненую ногу. Мы старались изо всех сил. Я танцевала в паре с толстым Изей, так меня поставила Броня, и взглядывала иногда на папу: как он? Лицо его было таким же расстроенным, как днем в столовой.
Но почему? Нам всегда аплодировали в госпитале, и на районном смотре за все свои номера мы получали плюсы...
Все ждали, что папа тоже будет громко аплодировать, хвалить, вслух удивляться, как; мы здорово выступаем.
А он молчал, хмурился и, мне показалось, с трудом терпел, чтобы не сказать нам: «Ну довольно, ребята, хватит, больше не надо».
В этот вечер я не пошла спать вместе со всеми: Броня Аркадьевна повела нас к себе в гости. Никогда до этого я не открывала тяжелую калитку и не заходила в дом, где у нее была своя комната. Все ребята, конечно, знали, что она там живет, но с чего бы нам к ней являться, если никто не звал. А тут я вошла за руку с папой — теперь я так везде и ходила, не отпуская его ладонь, — и увидела большой стол, весь заставленный детдомовскими тарелками. На них лежало такое, чего я и во сне давно не видела. Котлеты. Оладьи со сметаной. Мед. И воздушный, золотой, весь исходящий маслом — омлет.
— Из американского порошка, — ласково пояснила Броня, придвигая ко мне тарелку.
Больше я ничего не помню. От омлета мне стало плохо. Всю ночь я выбиралась и никак не могла выбраться из липких кошмаров, душивших меня жирным запахом яичного порошка.
С тех пор я терпеть не могу прощальных ужинов, прощальных слов и минут. Отъезд отца был окончательно испорчен его внезапной замкнутостью. Куда девались вчерашняя легкость и радость, когда ничего не надо было скрывать друг перед другом — ему и мне. Он долго говорил о чем-то с Ольгой Александровной в ее кабинете и вышел оттуда нахмуренный, неразговорчивый.
И день был тусклый, с серым снегом. По дороге на станцию я несколько раз залезала на обочину, с трудом вытаскивая ноги из сырой снежной каши. Мне все чудилось, что сзади кто-то едет.
— Почему ты боишься? — строго сказал отец и сжал мою руку. — Ведь ты со мной. Не надо бояться.