Первая фотография – человек в форме, видимо, НКВД. На вид около сорока пяти – а значит, двадцать лет назад, когда началась революция, он уже был взрослым. Выглядел он удивительно утонченно, держался благородно, хотя и строго, что в сочетании с той самой формой намекало на какой-то заблудший идеализм. У второго, куда старше, внешность была более консервативная: бородатый, со старомодным высоким воротником, как у довоенного европейского министра. Если гадать, его можно было бы назвать либерал-радикальным или социал-демократичным юристом, каких редко встретишь в Англии. Последнего внешность выдавала с головой: лысеющий лоб, бородка и лукавые глаза человека, перечитавшего Бальзака, – с ходу узнается интеллектуал-марксист из ленинского поколения. Он даже улыбался. Внизу были подписаны их имена: Ягода, Рыков и Бухарин. А над ними – заголовок:
КАЗНИ В МОСКВЕ
18 ЗАКЛЮЧЕННЫХ РАССТРЕЛЯНО
ГЛАВНЫЕ ЖЕРТВЫ
До тех пор Оруэлл практически не следил за показательными процессами Сталина, считая их слишком абсурдными, чтобы принимать всерьез. Однако теперь понял, что в этой абсурдности и был весь смысл. Обвинения и доказательства очевидно лживы, но представлены так, чтобы их не мог опровергнуть ни один заметный человек, не подвергнув угрозе свою жизнь. А отсутствие общественного возмущения сделало процессы неопровержимой правдой.
Первый, Генрих Ягода, до прошлого года был главой советской тайной полиции – но больше напоминал бюрократа, чем массового убийцу. Двое других стояли в рядах первых вождей революции – остальных, не считая Сталина и изгнанного Троцкого, давно поглотили великие чистки, начатые в прошлом десятилетии. Теперь, похоже, раз и навсегда убирали последних.
С ужасом и нездоровым интересом он попросил медсестер принести из больничной библиотеки подшивку «Таймс». Дочитывая одну газету, он тут же бросал ее на пол и тянулся за следующей, вырезая самые интересные статьи на будущее.
Он видел, что этот конкретный процесс – выделенный среди других названием Процесс двадцати одного – следовал по все той же бредовой траектории к кладбищу. Как ранее Каменева и Зиновьева (с которыми расправился сам Ягода), этих троих обвиняемых ранее уже осуждали, а затем реабилитировали. Но в этот раз удача от них отвернулась окончательно и им пришлось полностью сознаться в нелепом списке преступлений: сговор с Троцким для убийства Ленина и Сталина, отмена коллективизации, возрождение капитализма, расчленение Советского Союза и даже разрушение советской экономики с помощью подрыва поездов и подбрасывания осколков стекла в масло рабочих. Предположительно, в стенах их дач найдены тысячи порнографических снимков. Из-за абсурдности происходящего у Оруэлла то и дело вырывался смешок. В какой-то момент двое подсудимых из двадцати одного сознались, что планировали переворот вместе с Троцким, а потом выяснилось, что во время их переписки Троцкий находился в море на пути в Мексику. Это упраздняло вердикт, в любой другой стране суд бы отменили, но жертвы все равно признали вину, несмотря на логические нестыковки. Теперь, попав в протоколы и бесконечно повторяясь в коммунистической прессе, ложь стала правдой. Оглянуться не успеешь, думал Оруэлл, как всех первых большевиков – кроме Сталина и Троцкого, нужного Сталину так же, как Сатана нужен Богу, – вычеркнут из официальной истории партии и из бытия в целом.
И теперь эта сфабрикованная история лежала на его койке, столе и полу. Он взял следующий номер. Обвел абзац из репортажа специального корреспондента «Таймс»: «По советскому закону преступление и злой умысел – практически одно и то же… На будущем суде обвинение покажет, что обвиняемые замышляли некоторые преступления, хотя так их и не совершили, а значит, виновны так же, как если бы их совершили».
Что за глупость! И как рабочим принимать социализм всерьез на фоне такого вздора? Ему не сиделось, и он вскочил и начал мерить шагами палату, чтобы лучше думалось. Теперь советское фиаско безоговорочно. Как социалист он бы должен злиться, и все же внутри он ликовал. Вот доказательство – физическое доказательство, раскинутое по всей палате, шуршащее под ногами, – что картина коммунистического безумия в «Памяти Каталонии» по сути верна; теперь это мог видеть любой. Революция наконец умерла, а на ее место пришел какой-то новый, страшный вид общества.
Взбудораженный разум переполнялся вопросами. Неужели обречены все революции, все попытки создать лучший мир? Неужели люди неисправимы, неспособны оправдать надежды идеалистов? Неужели теперь они все подвели отважных товарищей, которых он оставил позади в оплоте республиканцев, которые в этот самый миг отступают перед лицом смерти, готовые драться до конца? Может ли в этом мире существовать человеческое братство?