Он надел тапочки и халат и вышел в коридор, и скоро в голове вспыхнуло воспоминание. Возможно, из-за санатория, построенного по образу школы, вспомнился первый раз, когда он задумался над этими вопросами: Итон.
Итонский колледж, июнь 1918 года. Подслеповатый Олдос Хаксли был, по общему признанию, совершенно ужасным преподавателем. Высокий и худосочный, одетый в духе Оскара Уайльда, он повсеместно считался эксцентричным франтом. Блэр один из немногих им восхищался.
Осмелев из-за близорукости Хаксли, парни на галерке резались в карты. Чтобы утихомирить их буйное поведение, еще более несдержанное в последний день учебного года, Хаксли объявил очередную проверочную работу – он утверждал, хоть и неубедительно, что она отразится на финальной оценке. Сейчас задание было совсем простым: «Назовите десятерых величайших, по вашему мнению, людей в современном мире».
– Ручки на стол, господа, – слабым голосом попросил Хаксли. – Передавайте работы на первый ряд. – Стоя перед черной доской, он быстро пролистнул страницы под самым носом. – Кто хочет прочитать свой ответ вслух?
– Я могу, сэр. Блэр. – По натуре он не был вездесущим всезнайкой, но его возмущали насмешки класса над немощным Хаксли.
– Да, Блэр, я сам вас вижу. – Он вернул работу. – Прочитайте вашу десятку, пожалуйста.
Сидя за партой, он начал зачитывать:
– Очевидно, Уэллс, сэр. Шоу – тоже очевидно. Голсуорси. Джек Лондон. Анри Барбюс.
– Барбюс, Блэр? Браво, – сказал Хаксли. – Но где вам удалось найти «Огонь»?
Этот антивоенный роман считался едва ли не экстремистским.
– У ректора, сэр.
– Пока что пятеро, Блэр. Продолжайте.
– Бертран Рассел…
– Ох, Блэр! – воскликнул один парень. – Это уже слишком. Я и так знал, что ты красный и любитель Шоу, но чтоб еще и уклонист? Умора.
Картежники стали забрасывать его скомканными бумажками.
Он увернулся от залпа и продолжил:
– Кейр Харди…[38]
– Мертв! – воскликнул кто-то. – Уж ты-то это знать должен, Блэр.
– Бухарин…
– Впервые слышу!
– Редактор «Правды», – сказал Хаксли. – Предположительно, самый блестящий из большевиков.
Снова смех и бумажки.
– Троцкий.
– Девять, Блэр.
– И Ленин.
– Разумеется, Ленин. Мистер Блэр, я бегло просмотрел все шестнадцать работ – и в пятнадцати назван Ленин. Как думаете, почему?
– Он символизирует будущее счастье и свободу человечества, сэр.
– Вы правда так считаете? Блэр, будущее счастье и свобода – это якобинство? Много счастья принесли Кромвель и его железнобокие?[39]
– Счастье и свобода – в равенстве.
– Вменяемом силой? Как при Робеспьере и терроре? Вы читали Карлейля?
– Да, сэр. Насилие… ну, кажется, иногда оно необходимо.
– Ах, так вы полагаете, что счастье и равенство – это одно и то же? А что же свобода?
– Бедные всегда несвободны.
– Это, надо понимать, из Джека Лондона? А что, если вместо коммунизма мы дадим людям то, что они хотят?
– Вы имеете в виду равенство, сэр?
– Нет. То, чего они действительно просят. Я имею в виду счастье – мир во всем мире, хорошая одежда, ежегодный отпуск у моря, мороженое каждый день, бесплатное пиво, азиатские любовницы, машина и аэроплан каждому. Никакой работы, никакой необходимости думать или волноваться.
– Общество, основанное на принципе гедонизма?
– Да, Блэр. Мелочного бесхребетного гедонизма. Счастья! Когда не из-за чего жаловаться или возмущаться, и управлять людьми легко, вы так не считаете? Разве не это в конечном счете мистер Ленин сулит русским – полное отсутствие материальных трудностей для всех и навсегда? Универсальное счастье? Конец политики?
– Он обещает это всем рабочим классам мира, сэр, не только русским, – добавил Сирил Коннолли, школьный друг. – Или это Троцкий обещает? Не помню.
– Чего будет только сложнее достичь, Коннолли, когда диктатура наконец закончится, – продолжил Хаксли. – А если не удастся достичь материального прогресса и равенства, что останется? Мистер Блэр, как считаете, что останется?
– Не знаю, сэр.
– Задумайтесь, Блэр. Останется ровно то, с чего все начиналось: сила и террор. Вечная диктатура пролетариата.
Хаксли услышал школьный звонок.
– Задание на каникулы, господа – или, вернее, товарищи. Сочинение, пожалуйста: «Почему в будущем невозможна диктатура». – На этом Хаксли надел широкополую шляпу и плащ, развернулся и вышел раньше, чем студенты успели возразить.
Июнь 1938 года. Дни и недели в санатории летели быстро, весна перетекла в лето. Глядя в больничное окно, он чувствовал себя персонажем из «Машины времени» Уэллса: коричневые поля на глазах зеленели, цветы распускались жизнью, а потом увядали под жаром солнца. Говорят, когда ты болен и ничем не можешь заняться, дни тянутся бесконечно, но это вовсе не так. Без дела он чувствовал, будто время сгорает зря, как бензин в двигателе на холостом ходу. Он сидел в койке, рассеянно курил, наполняя пепельницу, шатко установленную на стопке книг на прикроватном столике. Тут он заметил, что за ним наблюдают.