При виде вас дрожат народы
И замедляет время бег,
Для вас, как день, проходят годы
И в год вместится сотня лет.
Но внемлите мне, храбрецы,
Как часто в свете благой славы,
В победах милые бойцы,
Хранители святой державы,
Скажите, разве мысль шальная
Печалью разум не мутит?
«О Франция, страна родная!»
Неужто сердце не кричит?
Разве, в пески уставясь взглядом,
И пыль глотая и дыша,
Не представляете вы жадно,
Как Франция сейчас свежа?
Как зелены поля и горы,
Как речки шумно вдаль бегут,
Как сладостно в лучах Авроры
В них ступни с брега окунуть?
О Франция, страна родная!
Через потоки сотен лет
К тебе стремлюсь, душу терзая,
И больно лютне, как и мне…
Пока герцог играл, я заметила, как на повязке, которой была перебинтована его левая кисть, проступают пятна крови. Значит, он все же был ранен серьезно…
– Какой гад так бездарно перевязал его? – спросила я у Вадика.
– Я! – сердито пробурчал он. Так вот почему он так внимательно смотрел, как я перевязываю де Версея!
Я не успела подробно выразить свое мнение о медицинском образовании Вадика, потому что послышался шум, похожий на запускаемые ракеты с фейерверком, и красное зарево заполыхало над лагерем.
– Греческий огонь! – заорал Вадик.
Король перекрестился и взялся за щит и меч. Вслед за ним все побежали на берег помогать инженерам и дозорным тушить огонь. Впрочем, затушить греческий огонь было невозможно – он горел даже на воде, поэтому Вадик предполагал, что в состав снарядов входит нефть. Вместе с греческим огнем на наш лагерь обрушились камни, дротики, стрелы, поднялся шум, от зарева и паники казалось, что наступил конец света. Два кошачьих замка – результат стольких трудов и оплот многих наших надежд – были охвачены огнем. Герцог Анжуйский находился в таком отчаянии, что все это случилось во время его дежурства, что два раза бросался в горящие башни, пытаясь погасить их – впрочем, всякий раз вокруг оказывались рыцари, которые удерживали его. В тот вечер мы потерпели значительные убытки: были потеряны башни, часть плотины, все работы наутро пришлось начать заново. Но нет худа без добра – на следующий день до нас дошли три галеры, которые привезли нам продукты.
Я возбужденно носилась по лагерю, радуясь вместе со всеми, как дурочка, тому, что привезли продукты. Мне не терпелось получить весточку от архиепископа де Бове – если он позовет к себе, значит, бумага с моим пропуском в свободную от Висконти жизнь уже в лагере. Конечно, я далеко не бесцельно носилась по лагерю, а делала обход раненых, которых лечила накануне, чтобы проверить, как они, и сделать перевязку в случае необходимости. Король направил мне новую партию простыней, которую Катя разрезала на ровные полоски и закатывала в валики. Кажется, Людовик одобрял врачебную практику, начавшуюся стихийно и спонтанно. Но теперь раненые иногда сами собирались возле моей палатки, потому что утверждали, что те раны, что лечила я, заживали гораздо быстрее, чем те, что они лечили сами. Я им охотно верила: наблюдая не раз за тем, как они бинтуют друг друга, я понимала, что в вопросах медицины рыцари были не образованнее малых детей. Никакого понятия о чистоте и стерильности – полное отсутствие богатого наследия греков и римской империи, просто варварское отношение к собственному телу.
– Будьте осторожны, донна, – предупредил мэтр Конш. – Вы быстро учитесь, хорошо работаете, но я переживаю за Вас, есть люди, которым не по душе Ваши способности лекаря.
– Вы волшебница, донна! – говорил де Версей, когда я перебинтовывала его плечо и грудь. – Вам стоит только коснуться – и боль уходит.
– Не говорите так, монсеньор, – шутила я, – а то я и вправду поверю вам.
С ранеными приходилось общаться, как с детьми: отвлекать их разговорами, вопросами, шутками, уговаривать, угрожать, даже припугивать. Но результат того стоил – если бы я делала на лечении бизнес, я бы быстро пошла в гору – мои «клиенты» всегда возвращались и приводили своих друзей.
Но надо отметить, что я старалась не вмешиваться в лечение, когда рана была слишком опасна – не хотелось брать на себя ответственность и трепать себе нервы – максимум, что я могла себе позволить, это зайти к умирающим в шатер, подать стакан воды или просто поговорить. Мэтр Конш безошибочно определял, когда его усилия будут бесполезны, и вызывал к обреченному священника. Когда раненые исповедовались своим духовникам, на душе им становилось легче, и мир земной уже мало волновал их. Поэтому они удивительно легко и спокойно общались со мной, словно жалея, что я не ухожу туда вместе с ними. У отца Джакомо тоже было полно забот: ему приходилось исповедовать и причащать рыцарей, и бедняга от постоянных передвижений по лагерю очень уставал. Мы разговаривали или во время исповеди, или после службы, если мне удавалось застать его в шатре. Впрочем, если священников не было рядом, рыцари исповедовались друг другу, исповедовать друга было все равно, что перевязать ему кровоточащую рану.