Судили его в том же зале, тот же судья и при тех же заседателях. Генка односложно отвечал на все вопросы и ничего не сказал в своем последнем слове, он только таращил на знакомых судей глаза, смотрел на них с улыбкой, как на друзей, все признавал и верил, что не должны его осудить, ведь знают же его. На пострадавшего он смотрел обиженно. Ну, было — словно хотел он сказать — ну, вылил пиво на голову, пусть и он выльет Генке хоть целую бочку, а в суд-то зачем? Лучше бы выпить мировую, и стали бы такими друзьями, что не разлить водой. Так нет!..
В зале сидела и беззвучно плакала мать. Рядом с ней притихла, будто окостенела, сестра, а за ней — Тонька, Кило-С-Ботинками. Она сидела в углу зала и кивала оттуда вихрастой головой. На предыдущем суде она сделала все, чтобы защитить Генку, и вот опять пришла. «Ай, молодец, Кило!» — поглядывал он на нее, а видел Гутьку…
Приговор был чем-то похож на задачу в одно действие: за хулиганство в общественном месте дали три года и прибавили два, что он получил за Тоньку. Два условных года стали безусловными. Мать заплакала в голос, а Тонька крикнула из своего угла:
— Тоже нашли общественное место — ларек!
Милиционер погрозил ей пальцем и увел Генку.
Генке не забыть этих лет — ни первых, ни последних: все они вошли в него калеными иглами, они обтесали и чем-то умудрили его. Там он хорошо работал, был на Доске почета и даже окончил один класс в вечерней школе.
3
…И вот опять он здесь.
Генка потрогал ствол березы и подумал, что по нему уже тронулся сок. Через недельку-другую развернется лист, а сок идет сейчас так, что за ночь набежит бутылка. А если, как бывало, в войну, этот сок сварить — он загустеет, будто сметана, присолить его и — ложкой…
По дороге, со стороны деревни, кто-то шел: за кустами ольшаника глухо плюхали по раскисшей дороге чьи-то неверные шаги. Генка поднял чемодан и, приосанившись, зашагал навстречу. Он знал, что любой человек на этой дороге знаком, и надо показаться не унылым каторжником, а таким, каким помнят его в Зарубине, — веселым, отчаянным парнем.
За кустами, подхватив длинный подол, переходила ручей старуха, мать Кило-С-Ботинками, — мелкоглазая, подслеповатая, коротенькая и быстрая, как моль.
— Батюшки! — старуха уронила подол и перешла ручей напропалую. — Да никак Генка? Генка и есть!
Она приблизилась вплотную и смотрела ему прямо в лицо из-под ладони, как на солнышко.
— Здорово, тетка Домна!
— Ой, ой, ой! Генка! А ведь у тебя зубы-то железны! Вывалились свои-то?
— Продал, тетка Домна. Продал. Нынче они в цене. Ну, как живете тут?
— Да живем помаленьку: день да ночь — сутки прочь.
— А ты куда идешь?
— На станцию за хлебом. Там торгуют городским, штучным, а в нашем магазине сельповских пекарей хлеб. Он у них за́все с сы́рью, а буханищи-то большенные — весовой. Весовой им и продавцам выгодней: какая-никакая — а нажива. А ну-кось кепку-то сними!
— Ладно, ступай…
Они разошлись.
— А матка-то твоя в Каменке живет, у Любки! — крикнула старуха вслед. — Они еще на зиму перебрались: у Лешки дом теплый.
Это известие немного остудило Генку, но все равно он решил сначала зайти в свой дом, а потом уж, может завтра, направиться в Каменку к своим. От Зарубина это всего километра четыре, если идти полем, через дедов покос.
Генка перепрыгнул ручей и прибавил шагу. Скоро…
Деревня, когда идешь со станции, всегда появлялась неожиданно и близко. Сараи и крайние дома надвигались из-за кустов сразу во всей величине, темнея расщелявшимися бревнами старой рубки. Сейчас было так же. Генка глянул на знакомые строения и остановился: что-то новое поразило его. Правда, линию новых столбов он заметил еще от станции и понял, что в деревне электричество; увидел он и редкие на дороге следы мотоцикла, и даже нового (судя по четкому протектору), но было и еще что-то. Он вошел в деревню, отметил несколько телевизионных антенн, но, прежде чем всмотреться в свой дом, увидел то, что его поразило, изменив вид деревни, — он увидел ровную, высоко взметнувшуюся аллею берез. Она тянулась от его дома до правления и шла немного наискось от дороги, как и была посажена раньше.
«Стоят, стервы!» — радостно прошептал он.
Генка был уже подростком, лет пятнадцати, когда была посажена эта аллея. А все дед выдумал. Привез как-то осенью целую телегу молодых березок, накопал их где-то на лесной болотине. Сильно утомился дед с этой работой, лег на печи пообсохнуть, довольный своим делом. Генка тоже с улицы заявился, с дождя, и тоже забрался, только на полати. Лежат. Обсыхают. Дед покряхтывает, Генка покашливает: подстыл, озорник. И что его подтолкнуло тогда зацепить деда? Взял да и спросил с полатей, от скуки, должно быть, не иначе:
— Дед, а дед?
— Ой?
— Ты у Махна служил? А?
— Ну, был!
— А на что?
— А дурак был.
— Та-ак… — Генка перевернулся на брюхо. — А ты в Красной Армии служил?
— Да служил! Отвяжись ты…
— А на что?
— Сказано — молодой был!
— Та-ак… А где лучше?