Антон сидит спиной по ходу машины, он видит еле различимый, вытянувшийся с севера на юг лоскут своей слободы, прилепившийся внизу у речки Берды, но мыслями он там, в городе, на заводе. Он знает, что не успеют хлопцы его бригады спрыгнуть с машины, как перед ними вырастет вездесущий техснаб — долговязый, длиннорукий Гнат Дымарь — и почнет торопить с разгрузкой вагонов, поданных к самым складам. День предстоит плотный, без лишних перекуров. Наломаешься с медными или свинцовыми болванками — дышать будет неохота. Некоторые слободские хлопцы и девчата побывали на курсах, стоят теперь у оплеточных или волочильных станков, тянущих проволоку разного сечения. Цехи светлые, чистые, там дело выглядит полегче. Можно бы и Антону податься на обучение, но что-то его покамест не пускает. Жизнь его в последнее время напоминает езду в крытой заводской полуторке: едешь вперед, в город, а смотришь назад, на слободу.
Ему вспоминается первый майский праздник, который он видел после прихода с войны. Все вокруг выглядело светло и значительно, все было ясным и понятным, как божий день. Никакие теперешние сомнения его тогда не одолевали.
…Возле колхозной конторы, точнее, чуток в стороне от нее, у пожарного гаража, над которым возвышается деревянная сторожевая вышка с колоколом, гуртовался народ. Среди разноцветья женских кофт и одноцветья серых мужских сорочек заметным колером — привялой зелени — виднелись гимнастерки бывших фронтовиков. Темно-синий китель Антона Балябы выглядел здесь непривычно. И весь он, Антон Баляба, высокий, крупный, костистый, ходил среди людей, казалось, искал места, но пока не находил.
Его остановили необычным образом. Присадистый мужчина с круглым морщинистым и в то же время моложавым лицом протянул куцепалую руку к его груди, поймал светлую, словно трепыхающаяся рыбка, медаль Ушакова, звонко почмокал языком.
— Оце диковинка! В тутошних местах такой еще не водилось! Гляньте, гляньте! — приглашал окружающих. — Це ж мой дорогой родич Антон Баляба!
И все действительно, будто только теперь, после слов Афанасия Евтыховича, который и в самом деле доводился Антону Балябе родственником — троюродным братом, признали Антона, потянулись к нему, чтобы поздороваться. Антон охотно пожимал руки всем: кого узнавая, кого нет. Да не все ли равно? Все здесь свои, все новоспасовские, как их не приветить!
Афанасий Евтыхович, или просто Фанас, оттеснил остальных. Щурясь от яркого света, широко открывая в улыбке рот, беспорядочно заполненный неровными, с желтоватинкой, зубами, он притягивал Антона за петельки, говорил, обдавая лицо собеседника горьковатым запахом перепрелой фасоли:
— Братуня! — Он называл Антона «братуней» впервые. — Братуня, послухай, яка ж така несправедливость воцарилася во всем белом свете. — Фанас любил говорить с закавыками. — Послухай, у тебя, глянь, сколько цацек понавешано, а у другого…
Антону не по душе пришлось слово «цацки». Нахмурив карниз густых темных бровей, наморщил большой прямой нос, оттолкнул в сторону руку Фанаса.
— Це не игрушки. И ты не дитё, чтобы ими забавляться!..
Фанас Евтыхович, явно не ожидавший такого гнева, поспешил успокоить Антона:
— Тоша, ошибочное выражение. Це я сказал для наглядности агитации. Конешно, понимаю, не цацки, а боевые нагороды, и не зря дадены.
— Я не об этом… — недовольно морщась, перебил его Антон.
— Беспременно не об этом! — согласился Фанас, прилаживаясь поудобнее к характеру Балябы. — Я к тому, Антон Охримович, говорю вам такое, — перешел даже на «вы», — к тому кажу, шо и я мог быть в отличии, как и прочие видные люди слободы, но доля ко мне повернулась несправедливым боком. Ясно вам, Антон Охримович, чи не дуже? — Фанас Евтыхович сверкнул глазом, и Антону показалось, что глаз увлажнен слезою. Оно так и было на самом деле. Чуть перегодя, дав ей устояться до заметной полноты, Фанас смахнул каплю-слезу. — Дак о чем, пак, я говорю, Тоша, братуня мой любый? — Фанас Евтыхович успел уловить перемену в настроении Антона в свою пользу. Это дало ему право снова перейти на «ты» и атаковать своего слушателя, вызывать в нем сочувствие, добиваться расположения к себе, вплоть до полного доверия. — Мог бы, да не стал. А почему не стал? — повысил голос до угрожающих тонов. — А потому, отвечаю, что оброс семьей, як свинья репьяхами. Сколько их у меня? — спросил о детях. — Считай! Га, пальцев не хватит. Хоть скидывай чоботы да считай по пальцам ног. — В этом месте улыбнулся слегка, зыркнув наискосок в сторону остальных слушателей. — Только неудобно разуваться при народе: жинка портянки погано постирала, бо некогда мужа обхаживать — детишек вон целая орава! И заметь себе, братуня, все пацаны, паца́нок нема. Все хлопцы, солдаты, понял? — Переполненный неожиданной, только сейчас понятой гордостью из-за того, что у него в семье рождаются мужики, а не бабы, он поддернул брюки, сбил на затылок собачью шапку. — Соседки покашливают, намекая: заглянул бы на часок до нашего двора, а то у нас все дочки да дочки луплятся.
— Афоня не промах, — вставили со стороны, — герой!