Охрим Тарасович встает в доме раньше всех. Одевается в потемках, стараясь не разбудить остальных, собирается на работу. Когда уже и валенки на ногах, и кожух на плечах, и шапка на голове, подходит к печи, безошибочно протянув руку, берет на припечке холщовую торбу с харчами, приготовленную с вечера Оляной Саввишной, тещей Охрима Тарасовича, в доме которой живут теперь все Балябы, потому что своя хата в войну сгорела, запихивает торбу в старую кирзовую сумку. Нашарив в сенях у двери палку с закорючкой на верхнем конце, вешает на палку сумку и кладет на плечо. Заметно горбатясь, поеживаясь от ранней морозной свежести, выходит за ворота.
Тонко повизгивает пересушенный колкими ветрами небогатый январский снежок под ремневыми подошвами валенок, стеклянно позванивают затянутые ледком лужицы вчерашних дневных проталин, песчано похрупывают под ногами обесснеженные, выметенные до черноты залысины дороги. Из серой предрассветной темноты постепенно начинают проступать и быть заметными для глаза стены хат, земляные загаты, стволы придорожных акаций. Кое-где уже масляно зажелтели малые кухонные оконца, потянуло кисловатым дымком из труб. По-разбойному налетает восточный ветер-степняк, шуршит поземкой, бьет по голенищам валенок, по полам кожуха, а то и по щекам снежной крупой, густо перемешанной с черноземным прахом. После порывов становится особенно тихо и пустынно, да на зубах ощущаешь какой-то терпкий осадок. Время раннее, предрассветное. Все живое еще ленится открыть глаза, сует нос в теплый мех или пух, кублится зябко, сжимается в тесный комок.
Охрим Тарасович ступает по самой середине улицы. Ни скрипа колес, ни кобелиного рыка, ни петушиного всполоху. Пространство никем и ничем не занято. В такие минуты остаешься наедине с самим собой, думается особенно свободно. Ты знаешь, что никого не встретишь, никто тебе не помешает, не повернет течение твоих мыслей. Идти тебе не близко — до мастерских МТС, что в Ольгино, считай, километра три, так что успеешь все сам с собой обсудить, обо всем передумать.
Охрима Тарасовича беспокоит поступок Антона. «Вот упорол, чудак! И что ему не работалось в колгоспе? С Дибровой не поладил? Да мало ли кто с кем не ладит. Не бросать же из-за этого свою работу, свою слободу и бежать куда попало… Ну и дети, — сокрушается Охрим Тарасович, — батьки им уже нипочем! Творят сами, что знают. А все из-за того, что сильно грамотные стали. Выучили мы их на свою голову, а теперь каемось… И для семьи погано. Антон каждодневно в город ездит на работу. Паня — на ферму: разбегаются в разные стороны, как чужие. Мальчонка ни отца, ни матери не видит, дичать начал. Прабабки не слушается, огрызается. Она с ним управиться не в силах. Со мной ему тоже говорить не о чем. Так и растет покинуто, как травинка на обочине. До чего дойдет, чем все кончится?..»
Ворчать, обижаться — чисто стариковская привычка. Когда-то не любил ее Охрим Тарасович, даже высмеивал. А сейчас сам впадает в такое состояние. Но самому своих слабостей не видно.
Он таки действительно постарел, Охрим Тарасович. Подтоптался мужик, ссутулился. Богатый в прошлом его чуб посекся, посерел. Усы тоже сединой побило. На исхудалом удлинившемся лице резче обозначились скулы, глубже провалились глаза, подбородок заострился, выглядывая из-под низко нависающих усов темной лопаткой. Рта не видно: только усы и подбородок.