Через час, когда они – все вместе, втроем – вышли наконец на улицу, стояли у парадной в ожидании такси, которое отчего-то запаздывало (еще вчера Анна дергала бы Павлика, чтобы звонил в таксопарк и выяснял, – сама она диспетчеров побаивалась), сестра, поймав ее беспокойный взгляд, сказала: не волнуйся, никуда не денется, приедет, – таким уверенным голосом, что Анна вмиг успокоилась; и потом, уже в машине, вместо того чтобы думать о матери (волноваться: хорошо ли мамочка будет выглядеть в гробу), все косилась на сестру, представляя, как та отчитала бы растяпу-диспетчера. Твердость, которую она чувствовала в сестре, придавала ей сил – и, кажется, не только ей, но и Павлику, за чье душевное состояние Анна, конечно же, тревожилась, но уже не так, как накануне, когда она была одна, без сестры.

Вопреки ее тревожным ожиданиям, в морге все прошло гладко. Пока Анна, боясь невовремя разрыдаться и все испортить, держалась в сторонке, сестра, взяв дело (и папку с документами) в свои руки, коротко переговорила с санитаром. И, заметив, как у того изменился взгляд – из строгого стал услужливым, – Анна вдруг подумала, что у мамочки и ее племянницы совпадают не только имена, но и что-то в привычках и характерах, что не может не влиять на судьбу.

Это открытие ее поразило, вызвав бурю самых противоречивых эмоций: от дочерней горечи и обиды – «Не я, а она подходит в дочери» – до мелькающего где-то на периферии, на краешке сознания подозрения, что кремацией ничего не закончится, а только начнется.

Впрочем, буря, поднявшаяся в Анниной душе вскоре улеглась – чему немало способствовала торжественно-сдержанная речь, с которой, сверяясь с бумажкой, обращается к собравшимся женщина-распорядительница в черном траурном костюме; говоря о многочисленных трудностях, выпавших на долю старшего поколения, она упоминает войну и блокаду, особо отметив, что та, с кем мы сегодня прощаемся, прошла свой долгий жизненный путь достойно, – Анна слушает и думает: мамочке бы это понравилось.

В завершение речи распорядительница говорит: «Теперь родные и близкие могут подойти и попрощаться».

Когда Анна на удивление спокойно, без внутреннего содрогания смотрит мамочке в лицо – мать отвечает ей таким же спокойствием. Глаза закрыты; грим, наложенный толстым слоем, разгладил мамочкины черты, стер все то, что Анна прочла, когда, обмирая от горя и страха, стояла – одна – перед материнским креслом, не в силах протянуть руку, чтобы своей, дочерней, рукой закрыть эти выпученные, вылезшие из орбит глаза. Словно узревшие что-то, с чем нельзя, невозможно жить дальше – только умереть. С усмешкой презрения на губах.

Темная помада усмешку скрадывает – глядя на материны губы, Анна вспоминает докторшу из женской консультации, объявившую ей о беременности; разница в том, что те, похожие на маленьких гусениц, шевелились, а эти лежат смирно.

Сквозь пелену подступающих слез она смотрит и видит: мать (во плоти, но не своей, ненавистной и родной, а чужой – нарисованной, разукрашенной, с лицом, похожим на старческую маску, которую Анна видела в зеркале, когда неумелой робкой рукой накладывала на себя грим) покоится, сложив руки на груди, словно смирившись с тем, с чем она, осиротевшая дочь, до конца жизни не смирится. И в этом мамочка охотно ее поддержит – сделает своей заложницей: как в детстве, когда наполняла ее существование туманными подробностями, отголосками чьих-то призрачных жизней…

Погруженная в тягостные мысли, Анна не замечает, что гроб уже закрыли – отделив ее от той, кого она привыкла считать своей мучительницей. Но сейчас ей представляется, будто не мамочка, а она осталась там, под крышкой, в кромешной тьме одиночества; и это над нею смыкаются ледяные створки, образуя гладкую поверхность, пустую, как прогалина в лесу…

Сестра берет ее под руку и выводит из траурного зала.

Не решаясь прекословить, Анна выходит в сиротский мир. И только здесь, глядя окрест себя невидящими, ослепшими от непролитых слез глазами, окончательно и бесповоротно осознает: той, кого она называла мамочкой, больше нет.

Это всепроникающее осознание спирает дыхание – отделяет ее от сына: сейчас Анна смотрит на него не как на побег, а как на плевел, засоривший чистое поле рода-племени, к которому они, только они, мать и дочь, принадлежат.

Ее захлестывает раздражение. Такое дикое, что Анна пугается. Сделав вид, будто раскашлялась, она торопится выбить это из себя, выкашлять из грудной клетки, как мокроту, – выкашлять и проглотить.

Механизм дыхания запущен заново: вдох-выдох, вдох-выдох – привычный порядок вещей восстанавливается. На то и привычка, чтобы взять свое.

И хотя двойной разрыв (матери – от нее, ее – от сына) все так же кровоточит, Анна надеется заклеить его прочным, испытанным пластырем – чередой дел, которые за нее никто не переделает: не перемоет рюмки и стаканы; не заправит салаты. Вчера, планируя застолье, она представляла, как они – вдвоем с Павликом – расположатся в кухне. Приездом двоюродной сестры этот план нарушен: ради московской гостьи поминальный стол придется накрывать в комнате…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза Елены Чижовой

Похожие книги