Мы снимали бы вместе маленькую студию с видом на набережную, пили бы вермут по выходным. Миновали бы ЕГЭ, студенчество и магистратуру, переехали бы вместе в Москву и летали бы в Европу каждое лето, если бы не хлопнуло дверью оглушительное для меня известие. В свои пятнадцать девочка вела двойную жизнь. Не хочу вдаваться в то, как я это узнал, но на тот момент привязанность была достаточной для того, чтобы я негласно стал её лучшим другом и постоянным любовником.
Она оказалась нимфоманкой. Горячей и больной, сменившей всех психиатров в округе, тщательно скрывавшей своё пристрастие от всех, кто не мог разделить с ней ложе. Она скрупулёзно контролировала все детали поведения, чтобы не выдать себя. Какого пятнадцатилетнего юнца жизнь готовила к такому? Когда я полностью оценил масштаб жести, которую она называла жизнью, и понял, что она не шутит, было уже очень поздно. То, что происходило в течение следующих почти двух лет, было похоже на пламя: завораживающе красивое, играющее бликами, оно то согревало, то обжигало. Оставались уродливые рубцы, но тогда я уже не помнил, какой была жизнь без этой девушки. И не хотел даже представлять. А какое место в её жизни занимал я? Удивительно, но не последнее. Я сам удивлялся тому, что она мне верила. Через четыре месяца нашего близкого общения она призналась, что ни с одним парнем до меня не спала дважды. Думала, что это какое-то проклятие – секс у неё случался ровно раз в месяц и каждый раз с новым человеком. Был даже альбомчик, в котором она акварелью рисовала маленькие портреты каждого. Ноябрь был кудрявым и светлоглазым, август – с густой щетиной, а апрель, как оказалось, учился в моей школе и был всего лишь на год старше. Тем самым знаком доверия, о котором я говорил, было то, что она подарила мне этот альбомчик со словами: «Я хочу, чтобы ты разрушил эту цепочку».
Я покосился на портреты, подписанные последними четырьмя месяцами.
События следующего полугода бросали меня, обожженного, в прорубь, под лёд, и пару раз я едва успевал глотнуть воздуха в конце.
Она привязалась ко мне.
Дальше началась большая путаница, в ходе которой единственное, что я понял наверняка: нимфомания – это реальная болезнь, хуже раздвоения личности и всех психозов. Пытаясь выяснить, откуда ноги растут, я узнал о своей пассии больше, чем готов был. Начиная со скрытого комплекса вины и соперничества с матерью, заканчивая ранним случайным лишением девственности: всё подкрепляло в ней манию. И тогда, признаюсь, я не выдержал постоянных мыслей о её соитии с другими парнями: насочинял отмазки ради симпатию к девушке с летней подработки и предложил расстаться. Я не хотел этого делать, но понимал, что иначе ситуация может необратимо сказаться на мне самом: всё чаще грезилось о здоровых чувствах, не мешаных с недомолвками и постоянным страхом правды, и я не раз пугался того, что мне не представлялось возможным испытать их к кому-либо из окружавших меня девушек. А с ней это казалось невозможным. Теперь я страшился своей любви, я хотел её избежать, она снова и снова будто назло мне вылезала, как прыщик на самом видном месте.
Мы поменялись местами: зависимым стал я. В среднем раз в месяц все мои попытки обрести новую симпатию заканчивались ещё одной ночью с прежней. И так снова длилось почти год. Прошёл последний звонок, сдан был последний госэкзамен. И она сказала мне, что уезжает в Москву. Поступила, умница.
Меня разрывало от радости скорби, когда я помогал её семье тащить чемоданы на вокзал. Но всё оставалось внутри: внешне я старался не эмоционировать. А она радовалась, Пташка. Летела в новую жизнь.
И тут остановилась среди зала ожидания:
– Смотри, пианино!
Почему оно было на вокзале? Не знаю. Наверное, очередная развлекаловка в рамках юбилея области.
– Сыграй мне что-нибудь на прощанье, – попросила она.
«На прощанье.
На прощанье.
На прощанье.
На прощанье.
На прощанье,» – циклично зазвучало в моей голове. Я давно не играл и, казалось, не помнил ни ноты. Не знаю, что меня заставило сесть инструмент. Первый аккорд своей силой осадил всю милую болтовню Пташки с сестричкой по дороге из дома, и она умолкла. Звуки под тяжёлыми пальцами зашевелились, поползли в неторопливом арпеджио. Откуда я помню эту мелодию? Почему нахожу в ней всё больше новых звуков? Добавляя и добавляя ноты, я почти упустил изначальный облик произведения. Пальцы забегали быстрее, люди с бокового зрения начали исчезать, пропала и Она, остались только клавиши.
Всё, что было со мной за эти два года.
Все моменты эйфории и отчаяния.
Все сомнения.
Всю-все-вся-всё через купол кисти и фаланги вливалось в самую сердцевину инструмента и разрушалось там, внутри, звуком. И чем больше я импровизировал, тем явнее ощущал, что всё грустное и злое покидает меня.
Вместе с ней.
Я остановился. Огляделся. Вокруг собралась приличная толпа зевак. Кое-кто даже захлопал. Из знакомых лиц – только пташкина младшая сестра.