— А теперь он, мо́лодец, уже с наказом ко всем добрым людям, но не к тем, кто сделал жизнь его невыносимой. Он наказывает, чтобы в головах его могилы посадили цветы, а к ногам провели бы чистую воду ключевую… Мо́лодец и после смерти хочет быть нужным хорошим людям.
…И песня умерла… Нет, не умерла — она будто растворилась в безграничных просторах вместе с голосом артиста, но продолжала жить в сердцах тех, кто ее слушал.
В медпункте долго не говорили ни слова. Улыбнувшись, Яков Максимович тогда сказал, поднося платок к сухим глазам:
— Ты, Тит Ефимович, пошел против колхоза. Держался за хвост своего быка. Думал, в этом весь смысл жизни… Про такого хорошей песни не сложили и не сложат… Да такую, если бы и сложили, Он не будет петь. Такая песня недостойна Его.
Яков Максимович незлобиво посмеивался.
Огрызков помнит, что именно в эти минуты он вдруг пережил острую обиду на Якова Максимовича. Он с пристрастием обиженного спросил фельдшера:
— А вы соображаете, что годы прошли с тех пор, когда я держался за хвост собственной скотиняки?! И уж если на то пошло, то вы, Яков Максимович, тоже за что-то неположенное держались?! Иначе сюда не попали бы!.. О моей виновности вы часто заводите разговор, а о своей — ни слова!
Помнит Тит Огрызков: именно тогда поведал ему Яков Максимович, что и у него был хвост, только не бычий, а куда более коварный. Назывался этот «хвост» — Матреной, Мотей…
— Недолгое время Мотя была моей законной женой. И любил же я ее! Как любил!.. Но ей стало скучно, и она сказала: «Невелика мне награда от твоей любви: пустое мечтанье, красивый сон, что никогда не сбывается. Во сне я мчусь на машине. Мчусь как птица. Зеленые луга, голубые озера и море — все вокруг меня, все перед моими глазами… А проснусь — ничего этого передо мной. А рядом в постели — ты и, как всегда, тянешься обнять… Скукота…» А я ей: «Мотя, ну что еще тебе надо?.. Мы же на пятом курсе, вот-вот станем врачами. Мы договорились, что люди счастливы, если они заняты любимым делом, полезным и нужным для других. И совсем замечательно, если эти двое с полслова понимают один другого…» Она сразу же возразила: «С некоторых пор я думаю иначе». Спрашиваю: «Как же ты теперь думаешь?» Она ко мне тоже с вопросом: «Ты считаешь меня очень красивой?» — «Конечно, считаю!» — «А ты знаешь, меня и другие считают такой?» Говорю ей: «Наверное, считают. Глаза-то им не повырезали… видят». Она опять ко мне с вопросом: «Ты понимаешь, что за дорогое надо платить дороже?» Я и вытаращил глаза на нее: «Но ты же не товар… Ты — женщина, человек!»
И тут меня осенила догадка, чьими словами она заговорила со мной, кто ей вставил другие глаза, другое понятие о жизни… Я закричал на нее: «Котя (Константин) Кустов стал твоим наставником!» Она не отрекалась. «Да, Котя Кустов. Не считаешь ли ты себя дороже его?» — спрашивает. «По моим суждениям о жизни и о людях я считаю твоего Котю Кустова накипью на нашем обществе!.. Может, отец его и заслужил право жить в лучшем доме города, ездить в персональной машине… и прочее такое… Но Котя твой и не подумает, что всем этим он пользуется незаслуженно, а вернее — нахально!»
Тут мы оба взорвались. Одеяло полетело на пол. И мы, в чем были в постели, в том и стояли теперь один против другого. Она говорила… Нет, она не говорила, а шипела: «Я хочу к Коте! Я хочу к его незаслуженным благам!.. Котя справедливо называет тебя недоноском, а недоноскам не так уж много надо от жизни. Ты и меня тянешь за собой на свою узкую дорожку. Котя правду говорил, что цена тебе в базарный день — медный пятак… а подцепил ту, что золота дороже… «Тебя, Мотя, говорит, только привести в порядок, и ты заблестишь, станешь произведением искусства!..» — И опять со злым шепотом ко мне: — Тебе не нравится, когда я выхожу на улицу с распущенными волосами… Ты не раз говорил мне: так распускают волосы в предбаннике, а на улице это делать неприлично… А Котя увидал меня такую и сказал, что я самая красивая из всех русалок!»
Разгневанная, она показалась мне в эти минуты куда красивее, чем обычно… но впервые ее красота обдала меня пугающим холодом. Я подался на два шага назад, подумалось — она может укусить. И я сказал ей: «Не подходи!.. Я понял: у вас с Котей одна подлая вера! Такую тебя не стану удерживать. Я согласен на развод. Подавай в суд… А я сегодня же ухожу из общежития. Ты откроешь окно, проветришь комнату, и духа моего тут не останется. А как дальше будет у тебя в жизни, с Котей обмозгуете…»
Я тут же собрал свой необременительный багаж и ушел.
Она не подала на развод — им он не нужен. Им важнее было, чтобы я оказался как можно дальше от них.
И мне скоро пришлось отвечать на вопросы следователя.
«Вы работали с Картушиным?» — спросил следователь. «Без малого два года». — «И что вы о нем скажете?» Отвечаю, не задумываясь: «Хороший человек и работник хороший». — «А с партийной стороны?..» — «Товарищ следователь, я вас не понимаю…» — «Не умничайте…» — «Если Картушин был прекрасным работником и хорошим человеком, он не мог быть плохим партийцем…»