— Прикажу принести малютку Викторию. Ребячья возня — лучшее средство от черной хандры, — приговаривала под нос старуха, всем сердцем переживая за молодую хозяйку.
— Не смей! — прервал заботливый порыв гневный окрик. — Ничего мне от него не надо! Ни еды, ни питья, ни нарядов, ни…
— Дочери? — закончила прислуга за госпожу. — Да разве ж юная душа виновата в деяньях отца? Она же дар божественный, счастье и радость жизни…
— Божий дар, — выплюнула Повилика со всей горечью разбитого сердца. — Я уже одарена так, что и жить не хочется! К чему все — если его больше нет…
Ничего не изменилось в позе баронессы. Так же сжимали ткань белые от напряжения пальцы, так же гордо была вздернута голова, только гроза в глазах сменилась ливнем. Безутешные слезы потоком стекали по окаменевшему лицу.
— Ну-ну, поплачь, поплачь. Все лучше, чем заживо себя хоронить. Ты еще молода. Много и бед, и радостей повидаешь. А я пока за девочкой схожу. Негоже дитю страдать без материнской любви. Пощебечет на ушко, да лаской наивной утешит. А там, глядишь, и разбитое склеится и порванное зашьется…
Погруженная в собственные страдания баронесса не остановила добросердечную служанку, и скоро маленькая Виктория уже весело дергала подол материнского платья, требуя срочно взять ее на ручки, осыпать поцелуями и окружить любовью и заботой. И вот уже Повилика сидела на постели, баюкая утомленную играми дочь. Все в чертах засыпающей малышки напоминало о ненавистном муже, но маленькое сердце, доверчиво бьющееся под материнской рукой, всецело принадлежало той, кто даровала жизнь.
—
Пела баронесса и слезы увлажняли мягкие кудри на детской макушке. Лохмотья разорванной страстной любовью души трепетали и тянулись к маленькому существу, в котором слились смысл жизни и ценность целого мира. Ничего и никого больше не осталось у Повилики, кроме трогательно сопящей засыпающей под размеренную колыбельную малышки. И как всякая мать, желая своему драгоценному чаду только добра, коснулась она губами нежной кожи младенческого лба:
— Лучше вовсе никогда не люби, чем жить как я — с на живую растерзанным сердцем.
И дремлющая Виктория впитала горечь материнского опыта вместе с нежностью поцелуя и солью слез.
*
Вторую седмицу не видел Ярек жену. Тяжелая глыба навалилась на широкие плечи барона в ту яростную ночь, когда он собственноручно оскопил поганого прелюбодея и бросил его, полуживого, на потеху собакам и сотоварищам. Измену жены заливал Замен и кислым вином, и сладкой ягодной настойкой, топил в пивных бочонках и гасил азартом охот. Но и в шумном веселье деревенских трактиров, и в окружении пышногрудых прелестниц Шельмец-Баньи, прожигали его ненавистью разноцветные глаза Повилики, а руки жаждали сжать ее трепетный стан и обрушиться всей силой возмездия, вбиваясь в похотливое сладострастное лоно.
— Потаскуха, — сплевывал он в грязь канав, пришпоривая в галоп верного коня.
— Мерзкая гнида, — стискивал в широкой ладони глиняный кубок, представляя, как ломаются позвонки в шее неверной.
Но метался ночами на ложе в испарине от изводящей душу и тело жажды, требующей близости той, кого ненавидел и желал. И, возможно, Ярек выместил бы всю злобу и слабость на бренное тело предательницы, но в ночь погони напился до беспамятства, а наутро королевские гонцы известили об инспекции серебряных рудников. Так Повилика осталась взаперти под присмотром стражи и сердобольной Шимоны, а Замен прибыл в замок лишь когда округлая Луна истончилась до острого месяца.
Стража расступилась, пропуская господина в покои баронессы. Не повернула головы в сторону мужа, стоящая у запаянного окна Повилика. Только узкие ноздри раздулись, втягивая тяжелый запах въевшегося пота и прокисшего пролитого пива, засохшей крови поверженной добычи и конского навоза, прилипшего к сапогам. Безмолвной и неподвижной осталась баронесса и когда скинувший на пол дорожную одежду Замен возвысился над ней и оскалил черные гнилые зубы:
— Тосковала ли ты по законному супругу, моя дорогая женушка? — рука в кожаной перчатке смяла платье, без спроса проникая меж женских ног, давя и терзая, заставляя уклоняться, вставая на цыпочки. Но свободная ладонь барона уже схватила за горло, лишая дыхания и свободы.
— Ты — моя, слышишь?! — прорычал Ярек и впился в алые губы, безучастные к его алчному жесткому поцелую. Наткнувшись на равнодушие вместо страха, истерик и слез, мужчина рывком развернул девушку, слабую и безвольную в его руках точно тряпичная кукла. Уложил, впечатывая лицом, на гладкую поверхность стола, сметая принесенный прислугой завтрак, задрал расшитый цветами подол, обнажил молочно-белые ягодицы и вошел резко и глубоко, громким стоном утверждая свою победу и власть.
— Моя! — твердил барон, каждым сильным толчком впечатывая бедра супруги в жесткую грань столешницы.