«Чего зря ноги ломать», — вспомнил старшина свои же собственные слова и сплюнул. Обещал как королев довезти. Вот и привез. Берег был пустынным, и на всем видимом пространстве не было ни души. Над пробитыми бомбами полыньями поднимался пар, застилавший и переправу, и противоположный берег. Все было безжизненно, режим дневной маскировки соблюдался, и за его нарушение в армии спрашивали строго, а в особенности в районе переправ.
Ночами тут было людно, пропускали на плацдарм подкрепления, части усиления и поддержки, резервы Ставки, зато к началу дня пологий берег замирал и таился — все, кого заставало светлое время суток, просиживали и пережидали в землянках и блиндажах, отрытых еще по осени, когда плацдарм не вмещал всех войск сразу и резервы для его поддержки приходилось располагать прямо на берегу.
Землянка прельстила старшину тем, что была с хорошо пригнанной дверью и тепло в ней держалось дольше и надежнее. Те, что похуже, завешивались плащ-палаткой или просто куском брезента, а тут самая настоящая дверь. Злую шутку сыграла въевшаяся в плоть и кровь привычка везде устраиваться так, словно собираешься жить на этом месте все отпущенное тебе до самого конца жизни.
Уходя, он растопил печурку и, приказав своим ждать его возвращения, ушел.
За то время, что ходил к коменданту переправы, девчата заснули, ветром и снегопадом завалило трубу печурки, составленную неизвестным умельцем из тушеночных американских банок, огонь потух, дверь закрыта, а дрова продолжали тлеть — вот и приключилось такое.
На памяти Фомина такое случалось. Угорали и раньше в набитых донельзя крестьянских избах, землянках и блиндажах, иногда и до смерти, но тогда он сам к таким делам причастным не был, а выступал обычно в роли спасителя — кому, как не медицине, этим заниматься, — а вот сегодня сам чуть не отправил на тот свет вверенных ему людей.
Первым делом он открыл дверь и вытащил всех на снег. Они были живы, но степень отравления была глубокой, и тогда Фомин, найдя в одной из сумок нашатырный спирт, обильно полил им ватный тампон и принялся отхаживать пострадавших, чередуя зверские понюшки нашатыря с немилосердным растиранием снегом. Ему было жарко, угоревшие мычали, в их одуревших глазах появились слезы, и носы покраснели от изуверских понюшек.
— Не вертись. Я тебе поверчусь, — приговаривал он, вспотевший от собственных стараний и сознания, что промедли он еще чуть, то мог бы безнадежно опоздать. И дело даже не в том, что мог бы оказаться штрафником, а в том, что не в бою, не по необходимому на войне делу положил бы людей, а по дурости своей, и, случись такое, казалось старшине, он бы до конца дней своих не простил бы себе такой потери, даже если бы после штрафного и считался бы искупившим свою вину. Там после ранения в бою, говорят, все прощают. За опоздание в полк, конечно, влепят по первое число, но такая степень вины, за которую тоже могли «раскрутить» до штрафбата, отошла на второй план. Самому можно куда хочешь, дальше фронта все равно не пошлют, и если разобраться, то туда ему и самому надо, а вот девчат ни за что потерять — это никак невозможно.
Так думалось Фомину, и он от злости начинал орудовать тампоном еще энергичнее.
— Эй, старшина! — окликнул кто-то рядом, и он сразу вспомнил, что автомат свой в горячке оставил у входа в землянку, и сейчас его и оружие разделяют метров шесть. Старшина скосил глаза на звук голоса и заметил про себя, что пришедшие стоят с нашими автоматами, налегке, без «сидоров» и свободна только одна дорога — на лед Вислы, где на целый километр голый, как бабкина коленка, лед. Грамотно стоят. Пятеро.
В сорок третьем, на переправе под Пришибом, где санпоезд принимал раненых, прямо на рядом строящийся понтонный мост выкатился «виллис» с опознавательными знаками танкового корпуса и стал прокатываться на запад по еще не достроенному настилу. Вдруг прямо на виду саперов, раненых, санпоезда трое перевязанных офицеров, сидевших с краю от толпы раненых, в упор из пистолетов расстреляли всех, кто сидел в «виллисе», сами впрыгнули в него и рванули мимо остолбеневших свидетелей происходящего. Хорошо, что среди раненых оказался командир разведроты, который сообразил, что к чему. Разведчик первым крикнул: «Это шпионы!» И с левой руки высадил вдогонку машине всю обойму своего ТТ. Ни в кого из них он не попал, но дело сделал, общее оцепенение кончилось, и тогда стали стрелять все, у кого было оружие.
Последней вступила в дело счетверенная зенитная установка и в две длинные очереди подожгла машину и изрешетила двоих, которые пытались бежать от нее, когда «виллис» беспомощно ткнулся вместе с третьим, шофером, в песчаный откос предмостной выемки. Они так и сгорели вместе с машиной, хотя разведчик призывал, требовал, чтоб вытащили то, что осталось от этих «распроклятых шпионов и диверсантов, потому что у них там, должно быть, остались документы и карты». Тогда этого никто не сделал, и было такое ощущение, словно всем миром прикончили ядовитую змею. С тех пор у мостов Фомину всегда приходила в голову эта история.