— А чьи лошади лучше? Наши или немецкие?
— Какой же казак своего коня хаять будет? Наши, конечно. Немецкий першерон — он с виду покрупнее, а по дыху капризней наших и к еде разборчивей. Им фураж отдай и не греши, с ковкой не прозевай, а то копыто так расшлепает, что и подкову такую не найдешь, ну а наши, особо башкирские и степные, хоть на вид так из себя, а служат надежнее, особого фуража не требуют, меньше едят и нековаными работать могут — копыто у них ядреное, крепенькое. Да что там, Олюшка, говорить — мы вот на своих немца-то гоним. Вот и соображай, чьи лучше.
— Соображаю, Пров Никитич. Нам бы сейчас Конек-горбунок пригодился! Только бы — вжжик! — и в Лодзь раньше «студера» примчались бы.
Никитич насчет Конька-горбунка оказался другого мнения.
— Нестроевой этот конек, и сказка про него, я думаю, неправильная. Шаг у такого при короткой ноге совсем козий, на манер ишачьего, и при горбе седло не пристроишь, в упряжь не поставишь — мал. Верблюд, хоть горбатый, у нас их до тебя еще, в Сталинграде, много было, так на нем все возить можно, а вот под седло без привычки плох. И на коня любой командир сядет, а на верблюда попробуй посади, я уж про твоего конька горбатого не говорю — смехота одна. А казахи по степям и солончакам только на них и ездят. У каждого народа привычки и сказки свои. Вот я считаю, что это не наша сказка, хотя, слов нет, красивая.
— Скажешь тоже, Никитич. Выходит, если звери в сказке не наши, крокодилы, птица-чудища, единороги всякие, то и сказка не наша?
— Не так. У народа в сказках друг-попутчик, конь, зверь или птица всегда свои, природные, русские. Вот Сивка-Бурка — нормальный конь, кот Баюн или вот, как ты у меня, красна девица всегда нашего Ивана от беды упасут и в трудный час не отвернутся, не бросят. Все как в солдатской жизни — сам погибай, а друга-товарища вызволяй.
— Ты, наверное, Никитич, сказок знаешь пропасть! Я маленькая была, так страшные любила. Боялась, самой жутко, чуть что — я реветь, а все равно нравились. Дура была, аж смешно вспоминать. Все самое страшное вовсе не в сказке оказалось. Теперь вот, если услышу когда-нибудь сказку, хоть самую страшную-престрашную, все равно знать буду, что там конец счастливый. Как победа после войны. И когда она будет?
— К лету надо бы. Для справедливости я даже срок загадал, когда нам на гитлерюгах точку поставить надо — двадцать второго июня. Чтоб все сукины дети знали и до седьмого колена своим заказали про этот черный для нас день, но им на века вечные, этот день, чернее нашего казался. Такого прощать невозможно.
Никитич умолк, и дальше они ехали, каждый думая о своем. Шоссе, до того забитое машинами, незаметно опустело, и медсанбатовские упряжки оказались на дороге одни, среди холмов и перелесков Пилицкой долины. Ночевать им сегодня полагалось в Раве Мазовецкой, и только к исходу завтрашнего дня рассчитывали попасть в Лодзь, но сколько там придется стоять, никто не знал, только догадывались, что недолго, потому что дивизия ушла еще дальше.
Лошади двигались мерно и спокойно. Заиндевелые морды лошадей повозки, идущей следом, выпавший недавно снег, нежданно выглянувшее морозное солнце, низкое и красноватое, тишина вокруг делали картину мирной и совсем не военной. Никитич мельком поглядел на девушку и увидал, что она сидит, уставясь перед собой, и беззвучно двигает губами. Щеки раскраснелись, и была она как неженка невеста, которую в первый раз на масленицу вывозят на ярмарку. Только Никитич знал, что никакая Оля не неженка, а девка с характером и сноровистыми руками, которые многое умеют, а что балабонит иногда — так они, весь полк их женский, все такие — язык длинней вожжей, и неизвестно еще, от какой мужику неприятностей больше — от языкатой или тихони. А вот эта пичуга, пристроившаяся на его повозке, успела на всю жизнь оправдать себя за непоседливость свою. Под Ковелем двое суток, одна как перст, сидела в окружении при полном блиндаже раненых, говорят, что даже отстреливалась, хотя стрелок из нее, известно, никакой. Потом уже, когда все в норму пришло и немцев турнули, нашли ее вместе со всеми, разревелась в три ручья — успокоить не могли. Через месяц танковый полковник приезжал лично вручать ей орден, при всех расцеловал и звал к себе, в краснознаменную бригаду. Не пошла. Никитич окликнул девушку.
— Гляди не обморозься. Пробегись немножко, разомни косточки, сразу потеплеет.
— А мне не холодно. Совсем-совсем не холодно.
— Скажешь тоже, давай не ленись, а то скоро через губу не переплюнешь. До Равы ледышкой станешь.
Дорога стала спускаться со ската холма к речушке, к мостику, разбитому-расколоченному прошедшими по нему танками, машинами, и Рассохин уже ясно видел вдрызг измочаленные доски настила и взъерошенную свежую щепу на бревнах. «Придется коней в поводу, а то, не приведи господь, ноги поломать могут. Надо бы Самуся с Ярыгиным ссадить, а то один по неопытности, другой по лени своей лошадей покалечат», — подумал ездовой и толкнул Олю.