Я опять стал медленно умирать от кокаина у Тонино Пацьенте, на террасе с теплым паркетным полом, пополнив бесконечный каталог его друзей, которые не были настоящими друзьями, потому что им от него было нужно одно – дармовой порошок.
До чего же мне тебя жаль, Тонино Пацьенте! Я знал сострадание, но только рядом с Тонино я познал его подлинные вершины. С упорством японца, которому забыли сказать, что война окончена, он пытался играть свою роль, но своей роли у него не было. У него была только функция. Соединять мгновения недолговечного, неискреннего удовольствия. В душе он об этом догадывался, иначе почему я порой замечал у его напряженных и сжатых губ, у опущенных глаз глубокие грустные морщинки?
Порой он сам неожиданно обнаруживал, что его жизнь не имеет смысла, он словно спотыкался на ходу и в подобные тяжелые минуты страдал, как хромой бездомный пес. Как будто однажды, августовским днем, в страшную жару, его тоже бросили на обочине дороги на Лампедузе.
И все же именно он, Тонино, с тщательностью ученого-биолога, изучающего человеческие извращения, раскрыл мне все секреты, все опасные связи в бизнесе и в сексе, показал, кто с кем спаривается, – в общем, все, что только придумали люди, чтобы жить дальше. Сплетничая без удержу обо всех остальных, он надеялся хоть что-то узнать про себя. Бесконечное, выматывающее, не приносящее результатов исследование. Ему страшно хотелось рассказать мне о том, что он считал бьющимся больным сердцем нашего убогого Рима, поэтому он называл все новые и новые имена, объяснял, кто с кем крутит интрижку и кто кому доводится родней, – эти сведения нагружали мою и без того неверную и нечеткую память. Но все-таки он опоздал, с возрастом приобретаешь иммунитет против самых пикантных слухов – по сути, вариаций на одну и ту же тему.
Как точно подметил Джедже Райя, мы говорим «блин», а думаем «блядь».
К этому нечего прибавить.
Почему-то мне стало опять казаться, что жизнь никогда не кончится.
Даже если жизнь – просто мучение при полном отсутствии новостей, которые могут тебя на что-то сподвигнуть.
Закаты в Риме долгие, хотя солнце окончательно так и не заходит, все вокруг обманчиво – и то, что скрыто в глубине, и то, каким ты себя видишь. На самом деле ты не такой.
Я не раз бывал во дворцах римской знати, набитых шедеврами искусства, а также всяческой рухлядью, тамошнюю прислугу уже тошнит от бесконечного, зачаровывающего потока тарталеток и прочих обветрившихся закусок. Они мечтают об одном – поздней ночью очутиться в тихом и нищем, но дарящем покой и уверенность предместье.
Я видел, как раздуваются лица и груди женщин, лелеющих отчаянную, жалкую надежду хоть немного продлить молодость. Распродажа красоты. Нравиться, получать удовольствие, дарить удовольствие другим – оживленные ринопластикой, подтянутые и подклеенные, словно дешевые китайские игрушки, с корками на щеках и швами в потаенных местах, которые ты когда-то исследовал с азартом бойскаута, а сейчас боишься туда заглянуть – не дай бог обнаружишь сгнивший труп молодости.
Ласкать грудь и думать, что это творение хирурга. Что может быть отвратительнее.
Я тратил время на коктейли, мороженое и аперитивы; проводил воскресные дни в клубе или на стадионе вместе с самовлюбленными, пустыми торговцами автомобилями и их женами – расфуфыренными, скучающими и нагоняющими скуку, думающими об одном – как выгоднее показать ногу в разрезе юбки, готовыми быть преданными супругами или убить своих муженьков – какая разница, они все сделают с радостью; я жалел юмористов, у которых не получалось рассмешить зал; жалел замов крупных начальников, пытающихся все сцапать своими острыми, как у пумы, когтями и мечтающих отхватить еще больше полномочий, завязать еще больше связей; жалел шлюх, выряженных как шлюхи, и беззастенчивых судей, расследующих преступления мафии и ведущих себя как плейбой Джиджи Рицци[63]. Все они изголодались по самому главному – удивительным приключениям.
Они пытались поймать приключения, но те по определению не вписывались в их биографии. Да и статус мешал. А ведь они готовы были продать своих дочерей, только бы совершить умеренно героический подвиг, за который их наградят аплодисментами. Хотя вообще-то и сами дочери, взбалмошные и невоспитанные, если бы захотели, продали себя за гроши. А все ради того, чтобы хоть ненадолго оттянуть старость, которая на самом деле давно наступила. Но я этого не знал. Нездоровая надежда отсрочить мгновение, после которого не захочешь вернуться обратно, не строишь планы на следующий день – его, следующего дня, может и не быть.
Мне уже семьдесят шесть.