– Не так уж прекрасно, как ты полагаешь.
– Хорошо, мы найдем ей другую! – сказал Жан-Шарль. – Эта ей не подходит, коль скоро Катрин плачет, терзается кошмарами, плохо учится и, по мнению госпожи Фроссар, слегка отклонилась от нормы.
– Нужно помочь ей восстановить равновесие. Но не разлучая с Брижит. Ну папа, ты же сам говорил в Дельфах, что, когда человек начинает открывать для себя мир, у него, естественно, голова идет кругом.
– Существуют вещи естественные, которых, однако, желательно избежать. Естественно вскрикнуть, обжегшись, но желательно не обжигаться. Если психолог находит, что она отклоняется от нормы…
– Но ты же не веришь психологам!
Я почувствовала, что говорю слишком громко. Жан-Шарль бросил на меня недовольный взгляд.
– Послушай, раз Катрин соглашается поехать вместе с нами и не устраивает из этого трагедии, не устраивай и ты.
– Она не устраивает трагедии?
– Ничуть.
– В чем же дело?
Отец и Доминика произнесли одновременно: «В чем же дело?» Юбер покачал головой с понимающим видом. Лоранс заставила себя есть, но именно тут она почувствовала первый спазм. Она знала, что потерпела поражение. Против всех не пойдешь, ей никогда не хватало высокомерия, чтоб считать себя умней всех. (Мадемуазель Уше приводила в пример Галилея, Пастера и других. Но я не мню себя Галилеем.) Итак, на Пасху – она к этому времени, разумеется, выздоровеет, тут дело нескольких дней, сначала пища тебе противна, а потом все налаживается само собой – они повезут Катрин в Рим. Желудок Лоранс судорожно сжался. Возможно, она долго не сможет есть. Психолог сказала бы, что она заболела нарочно, потому что не хочет ехать с Катрин. Абсурд. Если бы она в самом деле не хотела, она бы отказалась, боролась. Они все вынуждены были бы отступить.
Все. Потому что против нее – все. И опять на нее надвигается картина, которую она яростно вытесняет из сознания, но она возникает снова и снова, стоит ей ослабить бдительность: Жан-Шарль, папа, Доминика улыбаются, как на американском плакате, расхваливающем овсянку. Мир, единство, радость семейного очага. А различия, казавшиеся непреодолимыми, на поверку решающего значения не имели. Она одна – иная, отверженная, неспособная жить, неспособная любить. Обеими руками она вцепляется в одеяло. На нее наваливается то, чего она страшится хуже смерти: мгновение, когда все рушится; ее тело – камень, ей нужно закричать, но у камня нет голоса, нет слез.
Я не хотела верить Доминике; мы встретились через три дня после того обеда, через неделю после нашего возвращения из Греции. Она мне сказала:
– Представь себе, что мы – твой отец и я – подумываем снова жить вместе.
– Как? Ты и папа?
– Тебя это так удивляет? Почему же? В сущности, у нас много общего. Прежде всего наше прошлое; ты и Марта, ваши дети.
– У вас такие разные вкусы.
– Они были разными. Мы слегка изменились, постарев.
Спокойствие, твердила я себе. Салон был полон весенних цветов: гиацинтов, примул. Папины подарки? Или она меняет стиль? Кому она подражает? Той женщине, которой намеревается стать? Она говорила. Слова обтекали меня, я все еще отказывалась им верить: она так часто выдумывает. Она нуждалась в защите, привязанности, уважении. А он ее уважает, даже очень. Он осознал, что неправильно судил о ней, что ее светскость, честолюбие были проявлением жизненных сил. И ему тоже необходим кто-нибудь живой рядом. Он чувствует себя одиноким, скучает; книги, музыка, культура – все это прекрасно, но существования этим не заполнишь. Надо отдать ему должное, он еще может нравиться. К тому же он изменился. Понял, что негативизм бесплоден. Она ему предложила, поскольку он в курсе парламентских дел, принять участие в радиодискуссии: «Ты не можешь вообразить, какое это доставило ему удовольствие». Голос струился, уравновешенный, удовлетворенный, в уюте салона, где недавно раздавались дикие вопли. «Переживет, переживет». Жильбер оказался прав. Вопли, рыдания, конвульсии, точно в жизни есть нечто достойное того, чтоб так вопить, рыдать, волноваться. Это неправда. Нет ничего непоправимого, потому что ничто не имеет значения. Почему же не остаться на всю жизнь в кровати?
– Не понимаю, – сказала я, – ты ведь находишь папино существование таким тусклым!
Доминика не переменила внезапно мнения о папе, не приняла его мировоззрения, не смирилась с тем, чтобы разделить с ним жизнь, которую именовала посредственной.
– Ах, я сохраню собственный уклад, – живо возразила она. – Тут мы единодушны: у каждого свои дела, своя среда.
– Мирное сосуществование?
– Если угодно.
– Почему же вам тогда не ограничиться встречами время от времени?
– Ты решительно не знаешь света, просто не отдаешь себе ни в чем отчета! – сказала Доминика.
Она помолчала; мысли, которые она перебирала в голове, явно не были приятными.
– Я тебе уже говорила: женщина без мужчины с точки зрения социальной деклассирована; в этом есть некая двусмысленность. Я знаю, про меня уже распускают сплетни, что я содержу мальчиков; впрочем, некоторые мне предлагали свои услуги.