Коры[32] были прекрасны: губы, изогнутые улыбкой, остановившийся взгляд, вид веселый и глуповатый. Они мне понравились. Я знала, что не забуду их, и охотно ушла бы из музея сразу после того, как их увидела. Другими скульптурами – всеми этими обломками барельефов, фризами, стелами – мне заинтересоваться не удалось. Я ощущала огромную усталость тела и души; я восхищалась папой, его поглощенностью и любопытством. Через два дня мы с ним расстанемся, а я знаю его не лучше, чем в начале поездки: эту мысль я подавляла вот уже… с какого момента?.. и внезапно она меня пронзила. Мы вошли в зал, где было полно ваз, и я увидела, что зал следует за залом длинной анфиладой и что все они полны ваз. Папа остановился перед витриной и принялся перечислять эпохи, стили, их особенности: гомеровский период, архаический, чернофигурные вазы, краснофигурные, вазопись на белом фоне; он объяснял мне сцены, изображенные на них. Стоя рядом со мной, он удалялся в глубину анфилады залов, сверкавших паркетом, или это я шла ко дну, погружаясь в бездну безразличия; во всяком случае, между нами возникла непреодолимая дистанция, потому что разница в цвете, в характере рисунка пальметт[33] или птицы изумляла и радовала его, связываясь с прежним счастьем, со всем его прошлым. А мне эти вазы осточертели, и чем дальше мы продвигались, переходя от витрины к витрине, тем острее завладевала мной скука, переходящая в тоску, и неотступно преследовала мысль: «Ничего у меня не вышло». Я остановилась и сказала: «Больше не могу!»
– Ты в самом деле на ногах не стоишь. Что ж ты раньше не сказала!
Он расстроился, предположив, вне сомнения, какие-нибудь женские недомогания, доведшие меня почти до обморока. Он отвез меня в отель. Я выпила хересу, пытаясь говорить о Корах. Но он казался страшно далеким и разочарованным.
На следующее утро я покинула его у входа в музей Акрополя.
– Предпочитаю еще раз взглянуть на Парфенон.
Было тепло, я смотрела на небо, на храм и испытывала горькое чувство поражения. Группы, пары слушали гидов, одни с вежливым интересом, другие – с трудом удерживая зевоту. Ловкая реклама внушила им, что здесь их ждут несказанные восторги; и по возвращении никто не осмелится сказать, что остался холоден как лед; они станут взывать к друзьям, чтобы те посетили Афины, цепь лжи потянется дальше и вопреки утрате иллюзий прелестные картинки пребудут неприкосновенны. И все же вот передо мной юная пара и те две женщины постарше, которые не спеша поднимаются к храму, разговаривая, улыбаясь, останавливаясь, глядя вокруг с видом умиротворенного счастья. Почему не я?! Почему мне не дано любить то, что, я знаю, достойно любви?!
Марта заходит в комнату:
– Я приготовила тебе бульон.
– Я не хочу.
– Заставь себя.
Чтобы доставить им удовольствие, Лоранс выпивает бульон. Она не ела два дня. Ну и что ж? Она не голодна. Их тревожные взгляды. Она допила чашку, сердце колотится, она покрывается потом. Едва успевает добежать до ванной комнаты, ее рвет; как позавчера и за день до того. Какое облегчение! Ей хотелось бы опустошить себя еще полнее, до конца. Она полощет рот, бросается на кровать, обессиленная, умиротворенная.
– Тебя стошнило? – говорит Марта.
– Я тебе сказала, что не могу есть.
– Ты должна пойти к врачу.
– Не хочу.
Что может врач? И зачем? Теперь, после того как ее вырвало, она чувствует себя хорошо. На нее опускается мрак, она отдается мраку. Она думает об одной истории, которую читала: крот ощупью пробирается по подземным галереям, вылезает наружу, чует свежесть воздуха, но ему и в голову не приходит открыть глаза. Она рассказывает себе это по-иному: крот в своем подземелье решает открыть глаза и видит, что вокруг все черно. Бессмыслица.
Жан-Шарль садится у изголовья, берет ее за руку:
– Милая, попытайся мне сказать, что тебя мучит. Доктор Лебель, с которым я советовался, думает, что ты пережила какую-то неприятность…
– Все в порядке.
– Он говорил о потере аппетита. Он скоро придет.
– Нет!
– Тогда постарайся выйти из этого состояния. Подумай. Просто так аппетит не пропадает; найди причину.
Она отнимает у него руку:
– Я устала, оставь меня.
Неприятности, да, думает она про себя, когда он выходит из комнаты, но не настолько серьезные, чтобы не вставать и не есть. У меня было тяжело на сердце в «каравелле» на пути в Париж. Мне не удалось бежать из тюрьмы, я видела, как ее двери вновь захлопнулись за мной, когда самолет нырнул в туман.
Жан-Шарль ждал на аэродроме.
– Хорошо съездили?
– Потрясающе!
Она не лгала, не говорила правды. Все эти слова, которые произносишь! Слова. Дома дети встретили меня криками радости, прыжками, поцелуями и кучей вопросов. Все вазы были полны цветами. Я раздала кукол, юбки, шарфы, альбомы, фотографии и принялась рассказывать о потрясающем путешествии. Потом развесила платья в шкафу. У меня не было впечатления, что я играю в молодую женщину, вернувшуюся к домашнему очагу: это было хуже. Я была не картинкой, не была и ничем другим. Пустота. Камни Акрополя были мне не более чужды, чем эта квартира. И только Катрин.
– Как ее дела?