Она бесплотная и неправильная, может быть, мертвая, вот только ее сопровождает что-то движущееся, и когда это существо начинает двигаться по следам, оставленным Хетти, хотя и чуть в стороне (это мужчина, он перемещается на четвереньках, светлокожий человек в лохмотьях, оставшихся от костюма, перепрыгивает через пузыри в объективе камеры), когда это существо, которое тоже мертво, приближается к ней, его голова покорно склоняется все ниже, словно оно знает, что поблизости находится его бог, а еще оно… тащит что-то?
Что-то крупное и уворачивающееся, он удерживает его зубами, как подношение.
И кладет свой дар перед ногами Ангела.
Мгновение спустя, видимо потраченное на размышления, Ангел наклоняется к подношению, потом поднимает голову и сурово смотрит на дарителя.
После этого вспышка движения, голова существа мечется в ее объективе, минуя пузыри, выходит на свободное пространство, где пауза выявит неподвижное человеческое лицо, рот в ободке крови, пустые глаза, волосы, по-прежнему аккуратно лежащие на своем месте благодаря тому клею или спрею, что использовал бальзамировщик.
А потом оно исчезает. А вместе с ним исчезает и Ангел.
Все, что остается в глазке камеры, – это верхушка высокой травы, и светлая корочка снега, и деревья, а еще дальше, в тридцати или сорока футах, расположенный в центре, как расположила бы его Хетти, если бы все еще продолжала съемку, мотоцикл.
Маленького мальчика на сиденье нет.
«Дикая история Пруфрока, Айдахо» не закончилась, ни в коей мере.
Она только начинается.
Это не коридор средней школы Фредди, это не коридор средней школы Фредди.
Если бы это был тот коридор, то Тина лежала бы футах в двадцати впереди в своем непрозрачном полиэтиленовом мешке для трупов, который тащат за угол по луже ее собственной крови.
Вместо этого – опять, хотя каждый раз воспринимается как первый, – в этом мешке для трупов лежу
Я беспомощна, когда лежу на спине, и в мешке нет воздуха, мои ноги как ручки коляски, за которые меня тащат, и шкафчики, двери, образовательные постеры и приглашающие баннеры по обеим сторонам видятся мне как в тумане, и все это происходит в средней школе Хендерсона, в которой я давно не учусь.
С тех пор как Фредди вонзил в меня свои когти.
Я хочу кричать, но знаю: если я открою рот, то из него вырвется лишь блеяние умирающей овцы. Я душу крики ладонью, пытаюсь пережать свое горло, гашу панику, но мои локти скребут по полиэтиленовым стенкам мешка громче, чем следует, и…
Его лицо покрыто шрамами и рытвинами, в глазах виднеется блеск насмешки, словно он набедокурил, но ему это сошло с рук, блеск, который распространяется на его губы, на одну сторону его искривленного рта, заостряющегося в ухмылку, прежде чем его голова повернется назад, как у дозатора конфеток «Пэц», потому что шея у него вспорота, и из этого окровавленного обрубка высовывается грязная ручонка маленькой мертвой девочки, пытающейся вернуться в мир. И…
И, если верить Шароне, так оно не должно быть.
Она – мой психотерапевт, с которой я встречаюсь два раза в месяц благодаря своему герою и главному выгодоприобретателю Лете Мондрагон.
Шарона научила меня постоянно твердить про себя: «Это всего лишь кино, всего лишь кино».
Чтобы справиться с панической атакой, я должна думать о своей жизни, разыгрывающейся в кинотеатре на свежем воздухе. Хотя я никогда не бывала в автокинотеатрах. Но, очевидно, припозднившись в своем развитии, в итоге на открытом воздухе появятся шесть или восемь кинотеатров, и все в этом претенциозном Стоунхенджском кружке, каждый со своим собственным парковочным местом. Если тебе не нравится, что показывают на одном экране, можешь набрать в рот попкорна, переехать в соседний кинотеатр, потом в другой, пока не найдешь тот, что тебе по вкусу, что поможет тебе пережить эту ночь, а не уловить себя в ней.
– Вы здесь
Первая моя часть, та, которая набита попкорном, должна согласиться с тем, что все – только кино, ничего больше. Словно можно было не допустить, чтобы ужас «Последнего дома слева» затрагивал самые твои больные места.
Но Шарона не знает, что такое ужас. Только чувства, сожаления, стратегии, как преодолеть мои собственные рационализации и паранойю, мою дурную историю и прочие дерьмовые семейные проблемы.
Я часто говорю ей
Вот как она объясняет, что я чувствую в такие моменты («чувствую» на медицинском языке заменяет слова «чем я поглощена»): моя тревога есть смирительная рубашка, ограничивающая меня. Поначалу я воспринимаю ее слова как объятие, как нечто, куда я могу улечься, как в гнездышко, но спустя некоторое время… оно ведь не знает, когда остановиться, верно я говорю, Джейд?