Кинри с отвисшей челюстью смотрел на мольберт. Он видел много картин в стиле Дара, как в Укьу-Тааса, так и на гинпенских рынках, но ничего подобного прежде не встречал. Казалось, на бумаге одновременно отпечатались и причудливые логограммы ветрописной каллиграфии, и следы вроде тех, что остаются на береговом песке при отливе, и тонкие паутинки в каплях утренней росы, и извилистые потоки замерзшей лавы морозной зимой.
Но больше всего эта работа напоминала голосовые картины льуку.
Одуванчик вдруг резко попятилась, замахнувшись кистью для очередного хлесткого броска. Завороженный Кинри не успел отскочить, и покрытая тушью кисть ткнула его прямо в нос.
После неловких взаимных извинений молодые люди переглянулись. Черное пятно на носу и половине лица Кинри рассмешило Одуванчика.
– Будем считать, что ты стал частью картины, – сказала девушка. – Правда, обычно я прошу натурщиков сидеть передо мной, а не подкрадываться сзади.
– Красивая картина! – Он усмехнулся и утер нос.
Одуванчик привыкла к тому, что молодые люди всегда хвалили ее работы (только гадкий Гимото был исключением), и понимала, что в большинстве своем их интересовали вовсе не картины. На чайных церемониях в домах индиго юноши сочиняют стихи об аромате напитка, но при этом не сводят глаз с девушек-подавальщиц. Неискренние похвалы возмущали ее, и было обидно услышать нечто в этом роде от Кинри.
– Ты и правда так думаешь? – лукаво спросила она.
– Ну… да, – запинаясь, подтвердил Кинри.
Взгляд девушки немного испугал его, и он не отважился посмотреть ей в глаза.
– Тогда скажи, – Одуванчик прикусила рукоять кисти и указала на хлебную печь, – где на картине изображена эта печка?
Кинри наморщил лоб:
– Она одновременно и на картине, и вне ее.
– Что?! Это еще как?
Юноша подошел к мольберту:
– Вот это пятно по объему похоже на печь, а этот легкий завиток – на дым. Эти расплывчатые пятнышки символизируют вязкое тесто; эти длинные мазки – энергию пекаря, выбегающего из кухни с горячими буханками; а вот эти – мелкие точки… Глядя на них, я буквально чувствую, как корочка крошится во рту. Но в то же время здесь не нарисована сама печь. Ты изобразила лишь ее дух, но не физическую оболочку. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так рисовал, по крайней мере в Гинпене… – Заметив выражение лица Одуванчика, он остановился. – Прости. Сам не знаю, что несу. Я в искусстве ничего не смыслю.
Одуванчик сморгнула выступившие на глазах слезы:
– Нет, ты ничего дурного не сказал… Просто… до сих пор никто не понимал моих картин, даже мой брат.
– Она… правда очень красивая, – неловко пробормотал Кинри. – Мазки напоминают следы улиток на банановых листьях перед закатом, если понимаешь, о чем я… Яркие дуги поверх жилок, переливающиеся, словно радуги. Глядя на них, понимаешь, каких усилий улитке стоило преодолеть каждый дюйм, и задумываешься о том, что в головах у этих созданий… – Он сглотнул и с тревогой добавил: – Прошу, не злись, что я сравниваю твою картину с улиточной слизью. Просто других слов не нахожу.
– Обижаться тут совершенно не на что, – тихо ответила Одуванчик. – Ты говоришь искренне, а искренность прекрасна и ценна.
«Вот как? – задумался Кинри. – А если я расскажу тебе всю правду о себе, ты тоже сочтешь ее прекрасной?»
– Ты сказал, что не видел, чтобы так рисовали в Гинпене, – заметила девушка. – А где видел?
– Чтобы так рисовали кистью – нигде. – Кинри помотал головой. – Но этот стиль напоминает голосовые картины, которые я видел на родине.
Он рассказал ей о повествовательных танцах, кактусовых барабанах и о том, как шаманы рисуют при помощи голоса и музыки.
– Голосовая картина передает дух истории, а не слова-шрамы. – Молодой человек невольно использовал переводной вариант описательного оборота льуку. Пока он говорил, глаза его подернулись влагой от тоски по дому.
Одуванчик внимательно слушала, пытаясь представить то, что описывал ее собеседник.
– Хотелось бы мне когда-нибудь посмотреть, как создаются эти голосовые картины, – промолвила она, когда Кинри закончил рассказ. – Даже если шаман – льуку, а я – дара, нам найдется что обсудить, когда речь зайдет об искусстве…
Кинри такое казалось невероятным, и его сердце болезненно сжалось.
– И часто слуг пускают посмотреть повествовательные танцы? – спросила Одуванчик.
– Нет, – помотал головой Кинри. – Повествовательные танцы священны… – юноша не сразу вспомнил, что, согласно выдуманной биографии, сам был слугой, – …как правило, – неуклюже закончил он.
К счастью, Одуванчик вроде бы не обратила на это внимания.
– А ты помнишь, что за истории они рисовали в танцах?
Почувствовав облегчение от перемены темы, Кинри пересказал ей историю Афир и Кикисаво. Одуванчик с удовольствием слушала, внимая каждому его слову.
– Жаль, что после стольких испытаний эти двое не смогли остаться друзьями, – заметила она, дослушав до конца. – Совсем как император Рагин и Гегемон. Они столько вместе пережили, но в итоге рассорились.