И правда, думаю, сколько всего накоплено, изобретено человечеством, нагромождено. Такая избыточность. Как при переезде на новую квартиру. Остается все расставить по своим местам, и нового ничего не нужно. Вот, кстати, один из доводов, одно из объяснений того, почему новое пробивается на свет божий с превеликим трудом. Почему его не приходится крепко держать под уздцы, точно норовистого коня, а пробивать тараном, как ворота средневековой крепости, где окопались хранители наличных богатств, предками накопленных. Те, от кого зависит, чему какое место определить, чему что предпочесть. Что как организовать.
Однако открытия, прозрения, изобретения, любовь, страсть, увлечения с трудом поддаются организации. Потому хранители их не жалуют. Они любят то, что можно подготовить, подать соответствующим образом, утопить, водрузить, направить с помощью связей. Путем подсчета голосов. Посредством нажатия кнопки. Переключения рычажка. В одну сторону повернули — одно. В другую — совсем другое. Они любят все, что более или менее управляемо.
И если некто неуправляемый изобретет очередной будильник, впервые изобретенный бог знает когда, он может биться головой о стену сколько угодно — ничто не поможет. Пусть будильник этот сто раз полезен — будет найдена тысяча разных доводов, чтобы изобретателю отказать. А вот если человек изобретет шарик, который будет сто лет вращаться вокруг ролика без капитального ремонта, — это совсем другое дело. Ему ни кнопки не в состоянии помешать, ни рычажки, ни стены, ни ворота, ни те, кто их охраняет. Отсрочить — да. Нервы попортить. Седых волос прибавить. Но чтобы закрыть нечто принципиальное, впервые открытое — никогда.
Крутится двигатель. Я бы назвал его «вечным двигателем». Или «блуждающим двигателем». Потому что он переходит от одного к другому. От поколения к поколению. Вроде блуждающего миража.
Крутится двигатель, вырабатывает свет. Что-то подобное стигматизации электричеству без гальваники. Кончики пальцев пощипывает, состояние взвинченное. И жить без него не можешь, и с ним жить тяжко. Выключается машина — свет меркнет. Ты продолжаешь работать, служить, организовывать, подписывать, решать, а жизнь совсем по другому руслу течет. Потому что жизнью называется теперь
СОВСЕМ ДРУГОЕ СОСТОЯНИЕ.
Жизнь — это когда сидишь за рабочим столом, обложенный графиками, рисунками, расчетами, когда перед глазами крутится, под вытяжным шкафом тоже крутится, а в ушах звучит нечто небесное. Когда вдыхаешь аромат цветущего за деревней луга, осязаешь легкое прикосновение воздушных струй, живешь как во сне, спишь как наяву. День и ночь сливаются в сплошное сияние. Чем больше работаешь, тем меньше устаешь, тем больше сил, тем обширнее планы, которые разбегаются, как вселенная, разлетаются, как воробьи, если бросить в них горсть хлебных крошек. Разлетаются и вновь слетаются — в еще большем количестве.
А жена страдает, спрашивает сквозь слезы:
— МОЖЕТ, У ТЕБЯ ПОЯВИЛАСЬ ДРУГАЯ ЖЕНЩИНА?
— Какая женщина?
— Такая, — отвечает. — Почему ты теперь редко дома бываешь? Почему меня не замечаешь? Зачем мучаешь?
И тебе так жалко ее становится. «Господи, — думаешь, — разве можно близкого, хорошего, живого человека на коллекцию каких-то тараканьих усов променять? Да пусть это будет самая расчудесная коллекция, какой ни у кого нет. Что из того?»
Твою душу сжигает раскаянье.
Ты вспоминаешь лучшие минуты совместной жизни с Леночкой, ее тревожные глаза, приблизившиеся к твоим, ее поглощенность тобой, ее преданность тебе, больному и здоровому, заботу о тебе, видишь ее губы, слышишь ее голос, вдыхаешь запах ее загорелой кожи, чувствуешь мягкое прикосновение груди. Со жгучим стыдом вспоминаешь свой роман с Верочкой, танцы-манцы, часы, проведенные в лаборатории, поглотившие основную часть твоей жизни, — и недоумеваешь, как быстро пролетели годы этой вашей совместной жизни. Куда они делись? Во что воплотились? Чем отплатил ты ей, постоянно занятый своими делами сольфасолист? Или лучше сказать — сольфасольщик?
Твою душу сжигает раскаянье.
Решаешь начать жизнь заново, хватаешь первое, что подворачивается под руку, — молоток. Хочешь расколотить ту машинку, которая — ты знаешь — всему виной. Но
ТУ МАШИНКУ НЕЛЬЗЯ РАЗБИТЬ МОЛОТКОМ.
Ее вообще ничем нельзя разбить. Ты ожесточаешься. Потом тебе снова становится стыдно.
Твою душу сжигает раскаянье.
Потому что та машинка — это не совсем чтобы твоя личная собственность. Ибо открытое тобой, изобретенное, придуманное, изображенное — часть общего света, энергетического запаса, принадлежащего тебе, твоей семье, твоей стране, твоему времени, поколению. И еще — будущему. Но в минуты сомнений ты хочешь, чтобы все твое принадлежало одной только Леночке.
Отзыв на заявку я, разумеется, организовал. Сам написал, отпечатал и дал подписать профессору Липышеву. Профессор спросил, знаком ли с заявкой Эдуард Игоревич.
— Конечно, знаком, — сказал я. — Он ведь соавтор.
— Мало ли что соавтор. Будто все соавторы свои соавторские произведения читают. — Профессор испытующе и недоверчиво посмотрел на меня и подписал отзыв, не заглянув в текст.