Об Иване Петровиче уже рассказано, и как он дрался, как учился, что думал, читал, цитировал, мечтал, как хитрил.
Не было сказано одного: как жил. А был он при всем прочем совершенно не от мира сего, совершенно отстранен всю жизнь от малейших мирских забот. Вот, прибежав домой, взял он у хозяйкиной кухарки иглу и нитку. А ведь та пуговица была первой в его жизни, которую предстояло пришить самому. Прежние все двадцать лет если не мамаша, не тетенька, не прислуга, то ему их Митя пришивал. И вот теперь здесь, в доме на Васильевском острове — этом, как писал один публицист, «
А быть может, именно тем временем Карл Федорович Кесслер подумал: мол, если он сейчас откажет просителю, то малоимущий юноша, из которого вдруг может выйти добрый естественник, зазря потеряет год. И поскольку он был не только немец, но еще и россиянин, то искони знал, что самое высокое подтверждение порядка — это возможность облеченных властью лиц делать из него исключения. Судьба Ивана Петровича решилась быстро. Не более, а то и менее полуминуты прошло от мгновения, когда Кесслер задумался, до момента, когда он продиктовал докладчику резолюцию: «Определено: переместить Павлова на 1 курс естественного разряда».
Узнав через час свою судьбу, Иван Петрович чуть ли не до потолка подпрыгнул там же, в канцелярии. Правитель очень сурово на него посмотрел, но новое прошение — освободить от платы, — конечно, принял. Даже посоветовал написать, что оно исходит от студента уже физико-математического факультета.
Но позднее Иван Петрович совершил другой серьезный промах: зимою на каникулах он имел неосторожность рассказать братцу Мите не только о всех треволнениях, но и об той пуговице и тех слезах. И Дмитрий Петрович сделал из истории концертный номер «Как Ванька пуговицу шил». И постоянно показывал его в компаниях: первый год — в семинарской, начиная со второго — в студенческой, а со временем — и в профессорских компаниях. Впрочем, его подтрунивание не казалось Ивану Петровичу обидным. Да ведь в предыдущем столетии пролить слезу считалось много менее зазорным, чем в XX веке, так мало склонном к сантиментам.
…Итак, в итоге он достиг того, что хотел, всего при небольшой издержке, которой стал тот Митин номер. И проблема хлеба насущного постепенно устроилась. Большим достатком, конечно, не пахло, но жаловаться было все-таки грешно. Сентябрь прошел на рязанские деньги. В октябре испросил и получил от университета пособие — дали двадцать рублей. (Кстати, в следующем семестре он снова испросил пособие, но получил уже десять рублей.) Но не на пособие он жил! На репетиторство. Осмотрелся. Приобвык и нашел уроки — он их давал с удовольствием. Как раз граф Дмитрий Толстой, дабы отвадить от учения малоимущих людей, а учившимся не оставить времени на думание, стал в гимназиях заново насаждать трудный греческий язык, изымая при этом из хрестоматий тексты про демократию, тираноубийства и иную древнюю крамолу. А в греческом Иван Петрович был силен! Еще раз или два ему достались переводы с немецкого, за них платили по шести — восьми рублей за печатный лист, но и эти деньги не валяются. В их семинарии немецкий язык был хорошо поставлен, и в Петербурге Иван Петрович сразу принялся изрядно его штудировать — как не штудировать! Некоторые учебники — «Физиологию» Германа и «Физиологическую химию» Кюне — Сеченов, правда, уже перевел на русский, но анатомические атласы и физиологические научные журналы, главные, почти все были на немецком.
Он выдержал фасон и денег у отца в тот год не попросил ни разу. Петр Дмитриевич, правда, кое-что к рождеству и к пасхе послал, но это уж он сам надумал. И, кстати, когда в следующие годы Иван Петрович решил не растрачивать себя на заработки и жил только на стипендию, которой он со следующей осени добился, сначала — на университетскую, по пятнадцати рублей в месяц, а с третьего курса — на императорскую, по четвертному, то у него денег все-таки было не больше, чем набежало в тот год от уроков и переводов. Правда, на стипендии, даже на самой маленькой, ему жилось легче — приехал Митя и взял все хозяйственные заботы на себя. А сам он любую сумму никогда не умел распределить рационально. Никогда не укладывался: ехал «день — на тройке, семь — пешком». Растратившись, отправлялся в «дешевку», в общественную студенческую столовую, и если пятиалтынного в кармане не было, брал чай и — ох, где вы, мамашины запеканки и пышнейшие блины с рыбой! — напихивался поплотнее бесплатным хлебом с бесплатною горчицей или тертым зеленым сыром. Даже катар желудка нажил.