Первым подкосило Терского. Реальность, к которой Коленька восторженно пришел, оказалась для него чужеродной. Здесь речь шла о системах отсчета, моменте количества движения, менделеевской точке абсолютного кипения, окислительно-восстановительных реакциях, о структурах в протоплазме, об эктодерме, мезодерме, цикле развития достославной пузырчатой глисты и сравнительной анатомии костей черепа или таза, например, лягушки и человека. И ничего нельзя было вывести, как в семинарском сочинении, из привычных соображений о позитивной деятельности даже из самого Великого Здравого Смысла, к которому нередко обращался славный евангелист их поколения.
Терский, как все, искренне любовался львиной гривой Менделеева. Поначалу старательно списывал с доски формулы. Удивлялся, что железо может быть и трехвалентным, и пятивалентным. Сунулся к Дмитрию Ивановичу с собственной теорией и был сурово осмеян. С досады проспал две лекции, и великое, как он твердо знал, дело химии утратило связность. И всякий раз, как он пытался прибегнуть к любимым отвлеченным рассуждениям, его осаживали: не стройте теорий «на пальцах». Вот, Николай Сергеевич, пробирка, вот весы, спиртовка, градусник, ареометр, гальванометр, — нечего болтать, надо работать. Или хуже: вот вам, господин Терский, скальпель — извольте, сударь, препарировать. А девятнадцатилетнего Николая Сергеевича тошнило от одной необходимости запустить руку в банку, обхватить там скользкую холодную живую лягушку и распять ее на препаровальной доске, приколов булавками дергающиеся лапки. И уж анатомический театр с его запоминающимся запахом привел в такое состояние, что Николая Сергеевича впору было самого расположить на свободном крашенном красной масляной краской и обшитом жестью столе с желобами для стока жидкости.
Но ведь Коле Терскому было отлично известно совершенно точное и безапелляционное мнение все того же Дмитрия Писарева о людях, не способных к естественнонаучным исследованиям, — все они совершеннейшие никчемности. Так чем же оказался на самом деле он сам, Коля?.. Ничтожеством. Абсолютно неспособным осуществить высокий идеал! Трех месяцев хватило, чтобы это переросло в истинную меланхолию.
Терский стал сказываться больным, да и вид приобрел соответственный. Лихорадки у него не было. Чельцов приносил поесть и табаку приносил. Иван Петрович тоже заходил с Быстровым — пытались развлечь, развеселить. Не получалось. Терский был безысходно тосклив, жаловался на навалившуюся слабость, головную боль, бессонницу. И впрямь не спал — Чельцов даже слышал, как он ночами плачет. (При окликах он отвечал, будто это от дремотного кошмара.)
Зря таскаться к врачам по семейным привычкам еще не видели нужды. Покой — лучший доктор. И верно — вскоре на пальто и полусапогах больного стали появляться следы его продолжительных, судя по грязи, походов, совершаемых по городу в отсутствие сожителя.
И вдруг обнаружили припрятанный в неожиданном месте револьвер с пулями!..
Какие шутки, когда газеты то и дело сообщали о самоубийствах! То стрелялся военный, то статский, то дочка какой-то помещицы приехала из Пензы, сняла номер в гостинице и вечером сразу пустила себе пулю из новехонького пистолетика. Студент-беложилетник принял яд. Студент-бедняк полез в петлю. Зарезался купец. Опять студент. Еще кто-то. Еще. Моровое поветрие!.. А ведь одного знали по кухмистерской — пусть шапочно. Другого — понаслышке.
Известия пришибали. О них не хотелось, а иногда и не стоило говорить громко. Ну, если обман в любви, или какая-нибудь афера, или щеголь заразился сифилисом, невесту заразил и таким путем решил со всем распутаться, то голоса не надо поднимать. А вот если студент-юрист наложил на себя руки после вызова во всесильное заведение у Цепного моста — так об этом надо было и тихо, и с оглядкой: нет ли в курительной лишних ушей…
И само по себе не выговаривалось громко о нацарапанных в предсмертных записках словах — про безысходность, про разочарование в деле, в цели, в самой жизни. Какие уж тут шутки!..
Всей компанией насели на Терского. Он поупирался. Расплакался. Признался: все, мол, так. Решил. Потому что сил нету. Принялись дальше допытываться, не влюбился ли безнадежно, не заразился ли чем, уж не связался ли с революционным кружком вроде пресловутого московского — со страшной круговой порукой, в каком убили сочлена-студента в гроте парка Петровской академии. (Сообщения о деле нечаевцев были еще кратки, но из секретного следственного дела в публику порядочно просочилось.) Или хотя бы вроде кружка в здешней Земледельческой академии, где ничего такого не было, зато вместе со студентами арестовали профессора химии Энгельгардта. Нет, слава богу, кружка не оказалось. Терский в меланхолии даже пропустил эти слухи мимо ушей. Своя беда свербила. Из-за нее не хотелось жить.