Члены университетского совета задумчиво чиркали карандашами. На лежавших перед каждым листках бумаги появлялись росчерки подписей, цветочки, лошадки — иногда с гусарами на них. А то просто квадратики и кружочки. В дальнем конце стола, где шепот уже не мешал докладчику, стратеги тихо обсуждали, как Мольтке теснит Мак-Магона от Вердена к Мецу и что Наполеону III грозит участь его дядюшки. Было известно, что сейчас докладчик предложит и все согласятся в очередной раз довести упомянутое до ушей графа Дмитрия Андреевича, благо он един в двух лицах — и министр просвещения, и обер-прокурор святейшего синода. Да, довести и попытаться все-таки втолковать ему наконец, какой голод испытывает наука, не получая нужных ей свежих сил. Тем более государь на недавних юбилейных торжествах университета высказал столько заботы о науке, даже милостиво пожаловал изрядное число новых стипендий для талантливых, но малоимущих студентов… Предугаданное было предложено. Ректор Кесслер принес членам экзаменационной комиссии благодарность за их труды. Выводы из доклада во благовремении были принесены на стол графу Дмитрию Толстому, и на них тотчас было в очередной раз экзекутором помечено, что бумага оставлена министром без последствий.
А Иван Петрович и его однокашники по Рязанской семинарии Николай Быстров, Иван Чельцов и Николай Терский назавтра, в первый день учебного года, обнаружили свои имена в списках счастливцев. Им повезло — Рязанская семинария оказалась воистину одной из лучших в стране. Их учителя не считали запретными ни Гоголя, ни даже Тургенева. Да и сами они явились на экзамены не с кондачка. Они всерьез занимались самообразованием почти все пять лет, а последний год особенно.
Казалось, тут бы и покончить с историей поступления Ивана Петровича в университет. Но на прошлых страницах был как бы невзначай обронен неразъясненный намек о барьерах, его ожидавших, и на то, что был некий особый план и Иван Петрович волновался, будто этот план не удастся.
Так вот, после зачисления Ивану Петровичу, заметим, нужно было решить два материальных вопроса: получить освобождение от платы за обучение (сумма для него немалая — пятьдесят рублей в год) и изыскать деньги, на какие он будет жить. К его личному делу университетским канцеляристом было приобщено особое свидетельство, в котором городской благочинный протоиерей Харлампий Романский удостоверил
Отец Харлампий написал, что священник Павлов обременен большой семьей и это было полной правдой, — но он написал, что доходу Петр Дмитриевич от исправления треб в кладбищенской церкви имеет около трехсот рублей в году, а это было уже третью или, может быть, четвертью правды. О других должностях отца благочинный просто не упомянул, зато посетовал, что дом священника Павлова теперь расположен далеко от центра города и залучить постояльцев туда трудно, а с дома еще вносится налог в казну и в земство (доходное владение на Никольской оказалось Романским как бы забыто). Перед Петром Дмитриевичем благочинный чувствовал себя не очень ловко да еще памятовал, что судьба переменчива. Он очень старательно поработал над свидетельством и увенчал его выводом, что, по всему изложенному прежде, священник Павлов не сможет вносить плату за обучение своего сына Ивана, если тот будет зачислен в Императорский Санкт-Петербургский университет.
В университетскую канцелярию каждый сентябрь такие свидетельства сыпались десятками, и обычно они подавались вкупе с двумя видами прошений: от первокурсников — об освобождении от платы, от второкурсников — о стипендии. А после того как ректор высказывал то или иное суждение на очередном заседании университетского совета, означенное суждение докладывалось и получало ход.
День следующего заседания был известен — в том сентябре он приходился на 17-е число. Все студенты, чья бедность была официально удостоверена, подали свои прошения в первые же дни месяца, а Иван Петрович специально медлил. Только взял у инспектора удостоверение на право свободного проживания в столице, прописался в полицейском участке, а с главным все медлил.
Наконец на десятый день занятий он пошел в канцелярию и подал прошение. Одно. Он считал, что не может подать сразу два и не может подать это свое прошение раньше. Солидней было подать его даже позднее — просто условия не позволяли более ждать.
То был дипломатический демарш — самый важный и самый скользкий этап его плана достижения намеченной цели, до сих пор бывшего тайным, но сейчас все фигуры окажутся у нас разоблачены, а все умолчания оглашены.