И с той прежней непобедимой убежденностью в своей правоте и верой, что другие непременно разделяют ее, девушка кинулась вперед…
Не споткнись Ольга, не упади она в бурьян — смерть была бы неминучей. Потому что спустя несколько секунд после падения земля рядом вскинулась столбом, глаза ожгло пламенем, по ушам ударило трескучим ураганным ветром…
Проснулся Савелий Никитич то ли от подземного тряского гула, то ли от жалобного скрипа над головой, похожего на стон судовых переборок во время шторма, то ли от шелеста песчаной струйки у самого уха; а скорее всего проснулся он от того недовольства собой и другими, которое поселилось в нем с недавних пор и теперь, кажется, никогда, даже во сне, не притуплялось.
Сквозь дырявый железный лист, заменявший дверь, сеялся, как сквозь решето, в береговую нору-долбленку, в ее сыроватый сумрак, знойный свет, видать, отменно разгулявшегося сентябрьского денька. Из дальнего угла шелковисто отблескивала седенькая головка спящей на сене жены, белели ее зябко поджатые голые ноги.
«Ах ты неразлучница моя!» — вздохнул Савелий Никитич, и в глазах его защипало от жалости и любви к жене. Стряхнув с плеч китель, он бережно прикрыл ее, а сам, в тельняшке, выбрался на четвереньках, по-пещерному, из тесного жилища, подаренного ему суровой судьбой взамен разбитого дома.
Солнце хотя и отяжелело по-вечернему, все еще пылало с какой-то нестерпимой яростью. Значит, впереди — долгие часы бездеятельности! И Савелий Никитич, усевшись под навесистым берегом, в его тени, мрачно созерцал Волгу, словно взглядом своим хотел погасить ее упрямый блеск. Он вообще испытывал едкое стариковское раздражение и против этого сентябрьского, уже осеннего солнца, которое, однако, по-прежнему, по-летнему не спешило садиться, и особенно против Водянеева, уполномоченного городского комитета обороны, кому подвластны были все волжские переправы, в том числе Краснооктябрьская, или Шестьдесят вторая, как ее теперь называли по имени армии, обороняющей город. Будь согласие Водянеева, так он, Савелий Никитич, не дожидался бы спасительных потемок, а прямо при солнышке ясном, на удивление немцам, засевшим в Рынке и в устье Мокрой Мечетки, повез бы раненых на левый, луговой, приветный бережок… да и там тоже, пожалуй, не задержался бы — погрузил на свой буксир и на дощаник боеприпасы, прихватил свеженьких бойцов — и снова здравствуй, Сталинград!..
Как бы предостерегая, неподалеку от берега бултыхнулся в воду немецкий снаряд, вышиб из глубины тонкий голубовато-белый столб с рассыпчатой вершиной, пустил по голубой глади черную сыпь осколков.
«Экая, подумаешь, невидаль!» — Савелий Никитич презрительно-горделиво выпятил нижнюю рыхловатую губу и перевел свой застоявшийся мрачный взгляд на причалы.
Однако не распогодилось в капитанской душе; наоборот, раздражение только усилилось. У причалов жались буксиры, катера, баркасы — серо-голубые, под цвет взбаламученной воды, в маскировочных ветках, с виду беспомощные, просто жалкие в своей вынужденной трусливой неподвижности, тихонько и как-то виновато посапывающие паром.
«Тьфу! — сплюнул Савелий Никитич. — Хоть бы глаза мои не смотрели на этакое безобразие! Сейчас всякая промешка смерти подобна, а вот мы, горе-капитаны, будем до самой ноченьки отсиживаться в заводи… Да как же терпеть такое непотребство? Нет, надобно мигом разыскать Водянеева, и пусть-ка он дает свое согласие на дневные рейсы — не перечит!»
Савелий Никитич покинул затишек под навесистым береговым козырьком и, ширококостный, осадистый, стал цепко, безо всякого крена, спускаться по песчаному, уже в тени, склону к солнечно-знойной, ослепляющей отмели. И куда бы он ни ступал, везде, буквально на каждом шагу, ютилась под защитой высоких правобережных круч непрочная человеческая жизнь. Вон сидит боец в толстой, наподобие чалмы, накрутке из бинтов и жадно, с чмоканьем и присвистом, всасывает в себя тающую мякоть огненно-красного арбуза; вон под брезентовым тентом, содранным, видать, с пассажирского парохода, лежат, пласт пластом, или корчатся на своих простреленных шинельках тяжелораненые, пока их не уносят в ближнюю дощатую хибарку, на операцию, молчаливые жилистые санитары в окровавленных халатах; а вон какая-то девчушка в гимнастерке, очень худенькая, стоя в воде прямо в кирзовых сапогах, умывает, как маленького, солдата-усача с богатырской грудью в рубцах, который просит всхлипывающим, тонким голоском: «Отвези ты меня за Волгу, сестричка!.. За Волгу, слышь, отвези!..»