Беседовал я и с другими товарищами — А. Бурцевым, Тихоновым, Осиповым, которые позже действительно оказались в разных волжских городах — Ярославле, Нижнем, Астрахани.
В конце лета работа по организации, агитации и пропаганде приняла планомерный характер. Собрания происходили в один определенный день — по воскресеньям; группы в 20—30 человек на квартире у меня, у Табейкина, Сапожникова, Бурцева, Есюнина, Тихонова, Кондрашова, И. Богумеля и А. Семенова.
У меня собирались активные рабочие, обсуждались планы по организации, по распределению нелегальной литературы, кому давать переписывать нелегальные рукописи, характеристики руководителей кружков, степень их надежности, в какой кружок кого послать и т. п. У Табейкина так называемые «старики» обсуждали практические вопросы жизни: к кому обращаться с требованием — к мастеру или управляющему, какую провести забастовку, на какой срок, о ценах, о рабочем дне, о беременных женщинах, о малолетних, о гигиенических условиях и т. д.; у Галеева — по вопросам работы среди мусульман; у Тихонова — отборная рабочая молодежь, которую интеллигент из города знакомил то с Лассалем, то с Марксом, то с Великой французской революцией, рабочим движением в Германии, в Англии.
В каждом кружке шла своя работа по заранее обдуманному плану, и для каждого был намечен идейный руководитель под «кличкой», которого никто не знал, кроме меня.
Однажды отец мой сказал мне, что его спрашивал генерал Лукницкий (начальник Казанских пороховых заводов): «Почему так поздно бывает огонь на чердаке у тебя в сторожке?» Отец ответил: «Это занимается уроками мой сын Александр».
Я обратил на это внимание и глубоко задумался.
Начальник Казанских пороховых заводов, генерал, который, как я знал от Стопани, не очень ценил милость двора, в высокой степени презирал жандармов и вдруг обратил внимание на огонек в нашей сторожке. Очевидно, дело стало принимать серьезный характер, и я предусматривал возможность близких арестов целого ряда активных товарищей. Немедленно же я прекратил собрания в сторожке и совместно с товарищами выработал план более конспиративной работы. С другой стороны, сознавая близкий арест и возможную разлуку с родителями, я удвоил свое внимание к старикам и заботы о них. Я знал, что они ожидают в ближайшие годы помощи от детей, особенно они надеялись на меня, так как я учился, не пьянствовал, не играл в карты и т. п., и знал также, что мой арест будет для них большим горем. Наша ежедневная пища состояла из «московских рыжиков» — полная чашка кипяченой воды с накрошенным хлебом и луком и посыпанной солью. Отведать этих «рыжиков» мы не раз приглашали Стопани, когда он к нам заходил, и мне хотелось, чтобы мои бедные темные родители не проклинали своего Саньку, а, помня мое заботливое к ним отношение, чувствовали, что это вина жандармов и полиции.
Стал я более внимателен к природе, как-то больше стал замечать особенности реки Казанки, Ливенских озер, Сокольих гор, озера Кабана в самом городе. Перед каждым праздником у водяной мельницы, повыше г. Казани, закрывали затворы, Казанка мелела, и по ней можно было ходить, засучив панталоны. Накануне одного из таких воскресений я шел по обмелевшему дну Казанки и чувствовал особую нежность к песку, к струйкам воды, как меня окликнул Еф. Табейкин, идущий по мостику, перекинутому от фабрик Алафузова к Адмиралтейской слободе.
— Ты что, Александр, занимаешься мальчишеством? Ведь завтра праздник, все ли у тебя готово?
— Отменно все готово, Ефим Панкратьевич, а я тут чувствую, что в последний раз ласкаю Казанку.
Табейкин тоже задумался и как-то меланхолически стал смотреть на обмелевшее русло реки.