И в самой жизни сложились приемы и формы, упрощающие жизнь малодаровитым людям. Так, например, для тех, кто не способен верить, установлены обряды; для тех, кто не способен импонировать, придуман этикет; для тех, кто не умеет одеваться, созданы моды; для тех, кто не способен творить, существуют условности и штампы. Вот почему государственные люди любят церемониал, священники – обряды, мещане – обычаи, щеголи – моду, а актеры – сценические условности, штампы и весь ритуал актерского действия. Ими полны опера, балет и особенно ложноклассическая трагедия, в которой тщетно хотят передать сложные и возвышенные переживания героев однажды и навсегда усвоенными штампами игры.

Тревожный звонок вывел меня из забытья. Этим звонком экстренно вызывали на сцену опоздавших исполнителей. Я должен был идти, чтобы продолжать делать опротивевшее ремесло.

– «Смейся, паяц». Ох как стыдно выходить на сцену пустым! Как оскорбительно делать то, во что больше не веришь?

У входа на сцену меня ждал помощник режиссера.

– Скоро ваш выход, – сказал он строго, но тотчас же добавил мягко, почти нежно: – Простите за то, что звонил, но мне некого было послать, а уйти я не мог.

«Меня жалеют, – подумал я, – стало быть, есть за что. Опекают! А давно ли я его опекал? Рабочие и бутафоры, по-видимому, тоже жалеют меня! Почему они так пристально смотрят?»

Горькое чувство разлилось во мне. Но это не было оскорбленное самолюбие. Это была поколебленная вера в себя.

Ошибка думать, что мы, актеры, болезненно самолюбивы. Конечно, есть и такие. Но большинство из нас пугливы и не очень уверены в себе. Не обида, а просто страх заставляет нас настораживаться. Мы боимся, что не сможем выполнить то, чего от нас требуют. Мы боимся потерять веру в себя, а без веры страшно выступать перед тысячной толпой. Подобно тому как в холодную воду надо бросаться сразу, так и я в тот момент должен был выходить сразу, не думая. Быстро распахнув дверь павильона, я снова выскочил на сцену и наткнулся на черную дыру портала, которая, как пасть гигантского чудовища, зияла передо мной. Мне показалось, что я впервые почувствовал величину и глубину этой страшной дыры, наполненной человеческими телами. Она тянула меня в свою бездонную пропасть; я не мог не смотреть в нее, у меня обострилось зрение и усилилась дальнозоркость. Удивительно, как далеко я мог видеть. Стоило кому-нибудь, даже в дальних рядах, пошевельнуться, или наклониться, или вынуть платок, или посмотреть в афишу, или отвернуться от сцены – и я уже следил за ним, стараясь угадать причину его движения. Конечно, это отвлекало меня от того, что делалось на сцене, мне становилось не по себе, я ощущал себя не дома, а выставленным напоказ, обязанным во что бы то ни стало иметь успех.

Я попробовал играть по-новому, то есть создать предлагаемые обстоятельства, поверить подлинности чувства, превратить ложь в правду, но – увы! – то, что легко в теории, трудно на практике. Я не мог ничего найти в себе. Тогда я хотел вернуться к старому, не мудрствуя, не рассуждая, а просто механически, моторно, по набившейся от времени привычке, по актерским штучкам. Но и этого я не мог уже делать, так как механичность пропадает, когда начинаешь следить за собой и сознавать то, что было бессознательно.

Я понял тогда, как страшно и как трудно выходить на подмостки, держать в повиновении тысячную толпу. Может быть, я впервые почувствовал, как приятно уходить со сцены, тогда как раньше гораздо больше любил выходить на нее.

И на этот раз я не решился остаться один, сам с собой, так как чувствовал приступ зарождающейся паники. Необходимость быть на людях опять загнала меня в уборную Рассудова…

Кончали акт. Рассудов после своей единственной сцены уже переодевался у себя в уборной. С измятым после грима лицом, он своими близорукими глазами уставился на Ремеслова, с пуховкой и пудрой в руках, и внимательно слушал его.

– Вы говорите, – провозгласил Ремеслов, – что цель нашего искусства – создание на сцене жизни человеческого духа и отражение ее в художественной форме. Почему же только жизни духа, а не тела?

– Потому что тело – выразитель жизни духа, – пояснил Рассудов, махая пуховкой и не замечая, что посыпает пудрой все вокруг. – Не в теле сущность творчества, ему принадлежит лишь служебная роль.

– У тела своя жизнь, и притом очень интересная, – сказал Ремеслов.

– Не спорю. Пусть служит исключительно своей Мамоне, но в искусстве, за редким исключением, тело нам нужно постольку, поскольку оно красиво отражает жизнь нашего человеческого духа.

– С этим можно не соглашаться, – возразил Ремеслов.

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзив: Русская классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже