Ластычев брал самогонку только у него, хотя Узбек иногда мог подсунуть и какую-нибудь дрянь. Во-первых, брал потому, что он давал даже в долг, под запись. А когда приходило время расплачиваться и офицерской пенсии, сложенной с зарплатой, случалось, не хватало, Ластычеву позволялось отдать долг натурой: вскопать огород, прополоть картошку, сколотить какой-нибудь навес или сарай, — одним словом, немного побатрачить. А во-вторых… Узбек не отпускал его. Когда Ластычеву удавалось чуть-чуть «тормознуться» и начать подумывать о том, чтобы отложить деньги на телевизор, Узбек словно чувствовал это. Тогда он сам приходил в домик обходчика, как бы в гости. Ну и, конечно же, с гостинцем. С дармовой бутылочкой. Он даже закуску с собой приносил. Они чинно давили «пузырь» на двоих, и Узбек уходил. А наутро Ластычев бежал к нему, чтобы опохмелиться. Но утром время бесплатных коржиков заканчивалось: за новую бутылочку уже приходилось платить, а если денег не было, в замусоленной книжке Узбека появлялась новая запись.
«Военная хитрость, — давился злобой комбат, сидя на своем грязном, в дырках от сигаретных ожогов, диване. — Сукин сын! Надо набить ему морду! Спаивать боевого офицера!» Но потом всплывал резонный вопрос: «А смысл?», и злоба постепенно проходила.
Черт с ним, с Узбеком. Каждый живет, как может. В конце концов, это не Узбек — он сам себя спаивает.
«Это Афган меня спаивает», — с пьяными слезами на глазах думал он, а, протрезвев, брезгливо морщился, в этом объяснении было на девяносто процентов фальши, и только десять— правды. Потому что… Были люди — и он сам знал таких, — которые прошли то же, что и он, но не сломались. Все дело в человеке. Нельзя дать себе сломаться. Вот в чем суть. Нельзя…
Он попробовал приподняться с дивана. Затылок отозвался тупой ноющей болью, словно кто-то всю ночь колотил его по башке березовым поленом.
Ластычев откинул голову на голую подушку. Стирать наволочки времени не было. Большую часть суток он плавал в вонючем угаре, существовал в какой-то параллельной действительности, где все казалось таким прочным… и одновременно— зыбким. Наверное, так же видит окружающий мир рыбка из аквариума. Его аквариум заполнял дешевый самогон (а зачастую — и технический спирт, что угодно, лишь бы валило с ног), и места для таких глупостей, как наволочка или простыня, не оставалось.
— Эй! — В дверь кто-то стучал — грубо, по-хозяйски. — Открывай!
Барон давился хриплым лаем. «Вот был бы номер, если бы хлипкий брезентовый поводок лопнул! Тогда бы я спокойно проспал до самого вечера». — Ластычев с тоской взглянул на будильник и повторил попытку подняться.
Он сел, спустил грязные (и немного опухшие, что-то стали опухать по утрам) ноги на пол. Машинально (привычный жест, оставшийся в наследство от прошлой жизни, сейчас он не значил ничего) провел рукой по щекам и подбородку. Колючая щетина на месте. «Ну конечно, а куда же ей деться? Я же забыл отдать команду Барону, чтобы побрил меня, пока я сплю», — с усмешкой подумал Ластычев и тяжело встал.
Некоторые половицы давно уже прогнили, и он ступал, как по минному полю: наизусть помня опасные места.
Подошел к двери, скинул крючок. Вообще-то смысла в том, чтобы запираться, не было, но он все равно— закрывал дверь на хлипкий крючок.
На пороге стоял молодой черноволосый красавец в милицейской форме. Аккуратно уложенные волосы были зачесаны назад.
«Таскает фуражку под мышкой, — подумал Ластычев. — Пи жон…»
— Ну? Чего?
Ларионов не стал заходить в избушку. В нос ему ударил запах прокисшей пищи и давно не мытого тела. Он поморщился:
— Давай, опускай шлагбаум! Надо закрыть переезд.
— Это зачем? — Ластычев из-за плеча майора выглянул на улицу.
По ТУ сторону переезда стоял милицейский уазик с включенной мигалкой. Перед ним выстроились неровной цепью люди в полном боевом снаряжении: бронежилеты, каски, на груди автоматы.
— Ого! — удивился Ластычев. — Никак батюшка царь к нам пожаловал? Литерным составом из Алексина в Калугу с остановкой в Ферзикове?
— Давай, не тяни. Опускай!
— А что случилось, майор?
— Так надо.
Ластычев пожал плечами, надел стоптанные кеды. Кеды были его летней обувью, валенки (изрядно погрызенные молью) — зимней, а резиновые сапоги — всесезонной. Другой обуви не было.
— Как скажешь… — Он подошел к пульту— небольшому столбику, похожему на профессорскую кафедру, выкрашенную в серебристый цвет, — откинул крышку и нажал красную кнопку.
Оба шлагбаума дернулись, как по команде, и стали медленно опускаться.
Ларионов удовлетворенно кивнул и поспешил обратно, на ТУ сторону.
Ластычев похлопал себя по карманам, поискал сигареты. Сигарет, естественно, не было. Он вернулся в комнату, взял со стола стеклянную банку, набитую пеплом. Встряхнул, но не обнаружил ни одного бычка. Вот оказия. Видимо, он распотрошил их еще вчера — завернул табак в газету и выкурил. Ластычев озадаченно почесал в затылке и вышел на улицу. Подошел к переезду, но стоило ему поравняться со шлагбаумом, как раздался грозный окрик:
— Стой! Дальше нельзя!