Новые радикальные течения в русской словесности были восприняты формалистами без особого энтузиазма, поскольку они выступили соперниками формального метода в своей претензии на построение новой реальности, что противостоит, разумеется, идее обновления искусства, направленного всего-навсего на оживление читательского интереса. Формалисты, скорее, обратились к классической русской литературе, и в первую очередь к Пушкину. Пушкин вообще превозносился всякий раз, когда возникала нужда в чисто внешнем и стилизаторском отношении к содержанию. К тридцатым годам советское искусство было провозглашено наследником всей мировой культуры. Единое социалистическое содержание должно было найти себе выражение во всем многообразии национальных и вообще культурно-исторических форм. Этот принцип означал, во-первых, отказ от всякого дальнейшего художественного экспериментирования и, во-вторых, систематическое изучение и использование всех известных культурных форм именно как форм, то есть как чего-то лишенного собственного отношения к истине. Оба эти принципа, как мы видим, являются по своему существу структуралистскими. Единственная неструктуралистская предпосылка состояла в том, что так понятое искусство может послужить материалом для создания некоего единого и высшего типа искусства и – в целом – типа культуры. Возникший в результате пышный и эклектический стиль мыслился окончательным на все времена. Крах всей той системы, которую он символизировал, наступивший в середине пятидесятых годов, привел к осознанию этого стиля как чистого временного пробела, как выпадения из исторического времени, а не как его завершения. Это сознание беспочвенности сверхисторического синтеза культуры и послужило основой для формирования русского структурализма в его современном виде.
Интеллигенция конца пятидесятых – начала шестидесятых годов ощутила себя в исторической яме – в провале времени, лишенном культурного значения. Однако, как это часто бывает, эта яма была вскоре интерпретирована как вершина, с которой видна вся мировая культура. Претензия сталинского искусства на то, что оно венчает собой всю мировую историю, была принята настолько всерьез, что, когда оказалось, что история тем временем продолжает свое движение, из этого сделали вывод, что сталинской культуры вообще нет, поскольку ее претензии были еще слишком живы в памяти и поскольку по многим другим причинам интеллигенция не хотела видеть в ней свою собственную культуру и свою собственную историчность. Интеллигенция предпочла сделать вид, что у нее вообще нет культуры. Немедленно перед ней открылось поле всех мировых культур. Из внеисторической позиции оно было понято как клад, из которого можно черпать не задумываясь. Тем самым наблюдающий и судящий по критерию своего вкуса субъект заполнил тот вакуум, который оставила за собой власть, присвоившая себе право за всем сверху наблюдать и отбирать то, что ей нравится. Свободный интеллигент занял освободившееся царственное место.
Свободный, но лишь отчасти свободный. По-прежнему «независимо мыслящая» интеллигенция не могла оказывать влияния на развитие реального культурного процесса в стране. Культура ее собственной страны оказалась от нее поэтому дальше, чем наиболее отдаленные культуры иных стран и эпох. Чем ближе по месту и времени к советской современности оказывался тот или иной культурный факт, тем освоение его требовало большей осторожности. В результате хетты и Византия, поклонники «мирового древа» и все тот же Пушкин оказались интересней советскому интеллигентному читателю, чем его соседи по лестничной площадке. Возникла массовая литература структуралистского толка, чья роль остается традиционной ролью массовой литературы – распространением утешительных мифов.
Утешительный миф структурализма не один и тот же у разных авторов и меняется со временем. Тщательный анализ всех его вариантов занял бы слишком много времени, поэтому ограничимся их краткой характеристикой.
Первый вариант состоит в невысказанном убеждении, что собственная эпоха и культура ни к чему не обязывают: можно жить душой где угодно и когда угодно. Подобно немецким романтикам, ранние русские структуралисты склонны были приписывать различным культурам психологические характеристики. Человек может свободно выбрать буддизм, если он склонен к спокойствию, или мистическое христианство, если он настроен нервно. Переход тем более прост, что все структуры оказываются более или менее инвариантными, так что особенных усилий для перехода не требуется. Не требуется и верить в то, что ты причастен Будде, или причащаться Христу: достаточно лишь быть буддистом или христианином. <…>