— В Сибири. Много я туда Вашего брата отправил. Вот и будете там соревноваться в красноречии. А столичного читателя уж пожалуйста увольте от необходимости созерцать Ваши творения…
…— Саша? Ты с нами?
— Да, голубушка моя. Вот невольно припомнилась та самая встреча, о которой Вы только что изволили толковать.
— Ну так утолишь любопытство-то наше?
— Отчего же. Все решилось просто и по русскому канону.
— А именно?
— Взяткою. Видите ли, дед после смерти своей оставил бабке целый сундук с эфиопскими деньгами.
— Теми самыми, что отдавал он еще царю в канун французской кампании?
— Другими. У него их было много. И вот из этого-то сундука бабка и друг деда покойного, Давид Гершалович Шепаревич — тоже эфиоп потомственный, — и уплатили Милорадовичу дань за то, чтобы меня не в Сибирь, а всего лишь сюда, в злосчастный Крым сослали.
— Чем же тебе здесь не мило?
— А что здесь милого? Я ж не малоросс. А здесь самая тебе Малороссия и есть! Говора русского милого сердцу не слыхать!.. Вот только эфиопские друзья и спасают…
Когда речь заходила о них, глаза поэта как бы самопроизвольно светлели, он улыбался, речь его делалась возвышенной и доброй.
— А чего ж они-то совсем по-русски не говорят?
— Совсем. Но все понимают.
По законам жанра, один из чернокожих должен был сейчас прервать свое монолитное молчание. И он это сделал, озарив комнату дома Ришелье, который Пушкин снимал на время своей крымской ссылки, амхарским говором:
— Тххааелиунгда…. Пшангдааа… Закунгда… — только и смогли разобрать гости, доселе никогда не слышавшие таких диковинных наречий.
— Что он сказал, Саша?
— Восхищение выражает.
— Чем?
— Не чем, а кем. Анной Петровной и ее красотой.
— О! Право, нам лестно!
Африканец продолжал:
— Бенгиуууаа… Закуэст… Сукангианнн… Матумба!
— А сейчас?
— Стихами заговорил.
— Да что ты? Переведи нам!
— Не знаю получится ли…
— Но Саша!
— Ну хорошо… «Я помню чудное мгновенье // передо мной явилась ты, // как мимолетное виденье // как гений чистой красоты…»
— Ах… — женщины обомлели. Арап продолжал лопотать, а поэт — переводить.
— «В томленьях грусти безнадежной, // В тревогах шумной суеты // Звучал мне долго голос нежный // И снились милые черты…»
Анна Петровна не сводила с него глаз. И хоть автором строк был вовсе не Пушкин, принявший на себя скромную роль переводчика (а может, и Пушкин, а африканец говорил что-то совсем нам неведомое — правду о том таят анналы истории), все же именно Александр Сергеевич приковал к себе ее внимание, ведь говорились эти милые ее сердцу слова его устами…
А после, когда Полина Андреевна осталась играть в карты с Раевским и Зиендой, Пушкин пригласил Анну Петровну осмотреть дворец. И конечно же, путь их привел прямиком в его опочивальню.
Велико же было ее удивление, когда она увидела здесь лианы, подвешенный к потолку гамак, тамтамы, деревянных идолков по углам…
— Но что это? — вполголоса спросила она.
— Это — дань предкам, корням, памяти. Я ж коренной эфиоп. И только вся эта стилистика помогает мне поддерживать себя здесь в форме.
— Вы верно шутите?
— Отнюдь.
Пушкин указал рукой на дверь, и из-за нее появился голый Ктутту, в одной набедренной повязке.
— Ах, срамота! — воскликнула Анна Петровна и прикрыла глаза рукой.
— Ничуть. У нас так принято.
С этими словами поэт стал срывать с себя одежды и бросать их на пол. Ктутту заиграл на тамтаме причудливую, но манящую мелодию далеких берегов Эфиопии. Анна Петровна заслушалась.
— Право же, не срамитесь, раздевайтесь, голубушка, — оставшись почти нагим, призвал поэт.
— А как же? — она кивнула головой в сторону Ктутту.
— Пустяки. Он поймет.
Пушкин не считал совокупление чем-то греховным — ему оно казалось наивысшим проявлением любви и страсти. Вскоре уж и Анна Петровна разделила его мнение. И не смущало ее ни присутствие тети в соседней комнате, ни громкие звуки тамтама, ни Ктутту, с интересом наблюдавший за их соитием…
Стояло затишье. После очередной атаки немецких войск прошло несколько часов и можно было смело надеяться на то, что повторное наступление если и будет иметь место, то не ранее, чем завтра. Это время предстояло использовать для укрепления оборонительных позиций.
Командующий бригадой, генерал казачьих войск Петр Николаевич Краснов прибыл в ставку командира дивизии генерала императорской армии Густава Маннергейма[4] 28 июня 1915 года на уровне обеда. Договаривались о встрече еще утром, но казачий генерал был достаточно упрям и принципиален — ему хотелось, чтобы нерусский по происхождению, швед, генерал Маннергейм, подождал прибытия русского казачьего генерала, который ни по званию, ни по должности не уступал ему. Не понимал Петр Николаевич важности момента — оборона ослабевала, а Юго-Западный фронт был стратегически важен, и от его решительных действий во многом зависел исход кровавой войны, в которую на тот момент была уже втянута вся Европа.
Поскольку назначенная на утро встреча сорвалась по причине опоздания Краснова, приехав в обед, Петр Николаевич в ставке Маннергейма не застал.
— Генерал уехали провожать великого князя Михаила Александровича, — отрапортовал адъютант.
— Как? Он был здесь?