По рукам тогда ходило опубликованное в самиздате его стихотворение «Памяти Герцена» с подзаголовком «Баллада об историческом недосыпе» (жестокий романс по одноименному произведению В. И. Ленина). Было авторское пояснение: «Речь идет не о реальном Герцене, к которому автор относится с благоговением и любовью, а только о его сегодняшней официальной репутации». Но эта оговорка автора не меняла недопустимого, с точки зрения властей, его содержания, особенно строки:
Эмочка себя определял так: «Я сроду не был слишком смелым». Но почему-то он с ранней юности допускал «безумства» – публичные чтения своих стихов, явно не советских, хотя и проникнутых романтикой революции, которая жила в нем долго. С молодых ногтей поэт чувствовал тотальный, всепоглощающий страх, который входил в каждую клеточку существа советских людей:
В 1937-м он был слишком мал, а вот вторая послевоенная волна репрессий его захватила. В конце 1947 года двадцатидвухлетнего студента Литинститута Наума Манделя увели ночью чекисты, арестовали «за чтение стихов идеологически невыдержанного содержания». Восемь месяцев просидел он на Лубянке, был осужден и приговорен к ссылке по статьям 58-1 и 7-35 Уголовного кодекса как «социально опасный элемент». Понять этого он не мог. Ведь он так любил революцию, он был ее «наследником»! Смешной, нелепый в куцей шинельке и буденновке времен Гражданской войны, он хотел тогда защитить ее идеалы от тех, кто лгал. Он сам себе поражался и потом рассказывал нам: «Ну ведь, кажется, верил в революцию, в социализм, даже Сталину поверил во время войны, а как стану сочинять стихи, обязательно получается что-то антисоветское».
И вдруг Москва от него отвернулась, и он стал «не свой». Он мучительно прощается с Москвой и не может понять, почему она его предала:
Эмочка Коржавин в сомнении: уезжать не уезжать. Москва. 1973
Эмку можно было понять. Если в свои молодые годы он прошел через допросы, конвой, тюрьму, ссылку, но тогда у него была вера в революцию и надежда, что ее можно очистить. Для блага людей. Для победы жизни. Теперь не оставалось ни веры, ни надежды, ни сил на сопротивление.
Его вызвали в прокуратуру явно для запугивания. На вопрос: «Храните ли вы запрещенную литературу?» – Коржавин психанул: «Да, храню Солженицына и Авторханова и не скажу – где».
И они его запугали. В отчаянии он написал письмо в КГБ с требованием: «Гарантируйте мне безопасность». Наивно? Нет, честно.
Его пригласил на беседу секретарь Союза писателей СССР Виктор Николаевич Ильин, зловещая фигура тех лет, генерал-лейтенант КГБ, имевший большой опыт «работы с творческой интеллигенцией» со времен своего служения начальником отдела Секретно-политического управления НКВД с конца 1930-х годов. Пожурил строптивого поэта, в просьбе было отказано. Вот после этого Коржавин и подал заявление на выезд из страны, объяснив свой шаг «нехваткой воздуха для жизни». Не мог он больше переносить умертвляющее давление тоталитарного государства с его «карающим мечом».
Заявление подал, его приняли. Начались сборы. Эмка ходил как потерянный и всё повторял как будто в свое оправдание: «Вот и Любаня хочет уезжать, и теща каждый день твердит: поедем, поедем». И хотя в это не верилось, они уехали.
Для нас с Юрой это был обвал. Уезжал самый наш близкий друг, такой, казалось, наивный, беспомощный, какой-то неприкаянный, «чудак… неумеха… почти что калека» – и большой поэт, мыслитель, истерзанный болью за Россию.
А первое знакомство Карякина с Коржавиным, заочное, случилось в Праге, и познакомил Юру со стихами этого уже известного в Москве поэта Анатолий Черняев.