Читает Мура, признание самого скульптора: однажды, лежа на берегу океана, я вдруг залюбовался «голышами» – камушками, сотворенными и обласканными вековечной работой воды, ветра и солнца. А еще в «голышах» есть отверстия, столь же плавные, как весь камень. «Я постиг объем, постиг скульптуру, постиг другую – ТУ – сторону, другое измерение…»
Карякин задумался, чем «дыра» Эрнста Неизвестного отличается от «дыр» гениального англичанина? Тут не вековечная плавная работа волн, ветра и солнца. Тут – удар, катастрофа, рана. Тут страшная работа беды и боли, душевной и физической. Тут – взрыв… Пробивается, разрывается тело. Отлетают, разлетаются руки, ноги, пальцы, головы, глаза. На самом деле все это происходит в душе, с душами… И не в войне только дело, а в мучениях души, в поисках и страданиях духа. «Дыры» Неизвестного совсем другого происхождения, чем у Генри Мура.
Он решился на розыгрыш, любил их устраивать. Месяца через три взял фотографии Эрнстовых скульптур «Пророка» и «Орфея» и отправился в ту мастерскую, где был безжалостно осмеян. Сидели почти те же люди. Он показал им фотографии: «Вот, кстати. Последние работы Мура». О, как долго они приглядывались, принюхивались, как долго ахали, охали, причмокивали, как долго молчали и еще дольше умилялись: «Да-а-а. Это тебе не твой Неизвестный». Карякин предложил выпить за здоровье Генри Мура. Выпили. А уходя, он поздравил экспертов по Муру с тем, что пили они за здоровье Эрнста. Надо было видеть их лица…
Мастерская Эрика была «богемным островком» интеллектуальной элиты Москвы и одновременно, как признавал позднее он сам, – «вынужденный социальный подвал», открытый нараспашку хмельному дворовому люду, чей день начинался с мысли о бутылке. «Не окраина и не трущоба – всего восемь минут от Кремля», – говорил он.
Я редко и всегда с опаской заглядывала в мастерскую Неизвестного. Но когда бы я ни заходила (чаще всего, чтобы забрать и отвезти домой Карякина), всегда видела Эрика работающим. Он что-то лепил, или отбивал молотком, или укреплял стеллажи, счастливый, расставлял на них только что привезенную бронзу. В мастерской обычно сидел кто-нибудь из друзей и почитателей его таланта. Эрнст говорил с ними – он интереснейшим образом монологизировал и при этом продолжал работать, не отрываясь ни на минуту. Его мысли, определения были точны и поразительно интересны.
«Ясный, рационально построенный ум, – вспоминал Вячеслав Всеволодович Иванов. – Поражала прежде всего его личность. Это принадлежащая ему идея диалогичности и полифонии, то есть наличия многих голосов внутри одного человека».
В мастерскую его нередко заглядывали и подолгу засиживались Евгений Евтушенко и Андрей Вознесенский, театральный режиссер Евгений Шифферс, философ Александр Зиновьев, Андрей Тарковский. Энергетическое поле высокого напряжения, ощутимо существовавшее в Неизвестном, собирало людей ему под стать. Бывали в студии академик Сахаров, Лев Ландау, Петр Капица, философ Александр Пятигорский.
«Мы дышали воздухом свободы, – пишет Мераб Мамардашвили, – когда сидели в мастерской, встречались друг с другом или просто молчали, потому что с Эрнстом разговаривать трудно, он монологист…»
Здесь можно было встретить и «ответственных работников» Международного отдела ЦК – Анатолия Черняева, Георгия Арбатова, Юрия Жилина, друзей Карякина, который их и притащил в мастерскую. Их потом Неизвестный определял в своей лихо написанной статье «Красненькие, зелененькие и пьяненькие»[26] как «зелененьких» – референтский аппарат. «Красненькие» – это начальство, люди грубого крестьянского типа, посаженные в кабинеты, чтобы принимать всегда безупречные решения. А «зелененькие» – это те референты, которые мычание «красненьких» должны были превратить в членораздельную речь. Сказано жестко, но справедливо. Помню, что Толя Черняев всерьез обиделся, прочитав эту статью, пришедшею к нам уже из-за бугра. Обиду его можно понять, ведь «референты» помогали Эрнсту чем могли.
С годами все труднее объяснить, особенно людям молодым, какая борьба шла между консультантами Международного и Идеологического отделов ЦК. Если бы власти не нужно было иметь приличный фасад для Запада, многих художников-нонконформистов упрятали бы куда подальше. «Наше общество тогдашнее было очень „многозвеночным“, – вспоминал Карякин, – мои друзья, в меру своей совести и чести, каждый раз – я рад это свидетельствовать – делали то, что в их положении было недопустимо и невозможно. Но тем не менее они это делали, чтобы чуть-чуть помочь тому, что потом будет названо „перестройкой“. Ведь это готовилось очень исподволь, и тут было много передаточных звеньев. Была беспрерывная цепь добра, совести, чести, ума».
Но Эрнст был прав, когда своим гениальным чутьем художника чувствовал, что «зелененькие» тратят свой незаурядный ум и талант на эту страшную «игру в бисер». Он понимал, видел, как мир «красненьких» засасывает этих людей, «незаметно, день за днем, отнимая ум, инициативу, талант и в первую очередь – главное: человеческое достоинство»[27].