В это время он делал инсценировку по роману «Преступление и наказание» для Любимова в Театре на Таганке. Все стены его восьмиметровой каморки были обклеены страницами романа. Порой казалось, он слегка подвинулся рассудком. Говорил со мной непонятными фразами: «Как ты не понимаешь, да ведь тут АРИФМЕТИКА!» Случались удивительные признания: «Больше я уже никогда не смогу писать по-старому. Критика и публицистика, которыми я занимался, в идеале должны концентрировать в себе одновременно энергию мысли и чувства, вызывая тем самым художественный эффект мобилизации мысли в читателе. Мысль в тексте при этом ни на секунду не может быть оторвана от человеческого переживания. Здесь нельзя врать ни на волосок. Микроб лжи, неточности мгновенно все убьет».
Достоевский обрекал его на правду. В муках и одновременно в радости рождалась его книга «Самообман Раскольникова», о которой Дмитрий Сергеевич Лихачев во внутренней рецензии написал, что это «одна из самых интересных книг о Достоевском, которую довелось читать». Когда книга вышла в издательстве «Художественная литература», ее буквально передавали друг другу студенты, преподаватели, учителя, многие и многие. Книга эта, вошедшая позже в другие издания автора («Достоевский и канун XXI века» и «Достоевский и Апокалипсис»), на мой взгляд, – лучшая из того, что написал Карякин.
Глава восьмая
Глухие семидесятые. Наши потери
От оттепели не осталось и лужицы. Подморозили всё. Кого-то власти выслали на Восток, в лагеря, кого-то упрятали в психушки, кого-то отправили на Запад. К интеллектуалам и профессионалам, знатокам
Тошка Якобсон
Анатолий Якобсон, Тошка, как звали его все, кто его любил, был, пожалуй, самым ярким жителем нашего дома. Фантастически талантливый поэт, ученик Давида Самойлова, гениальный переводчик, блестящий филолог, историк и преподаватель литературы. Его уроки по литературе и истории в физико-математической школе № 2, его лекции в литературном кружке вспоминают и сегодня.
Как-то ранним летним утром 1968 года – я собиралась на работу, а Карякин еще не ложился после своих обычных ночных рабочих бдений – в проеме двери нашей квартиры (дверь у нас и на ночь не запиралась) появилась взлохмаченная кучерявая голова и слегка осипшим и странно-просительным голосом проговорила: «Юрий Федорович, хочу вам стихи почитать. Может, послушаете?»
– Тошка, дорогой, заходи, – немедленно отозвался Карякин.
Вслед за головой появилось упругое молодое тело в потертых джинсах и помятой ковбойке. Симпатичный незнакомец, крепыш с обезоруживающей улыбкой мальчишки, стремительно прошмыгнул в Юрину комнатенку. Дверь закрылась. И уже через минуту оттуда раздавался заразительный смех.
Когда вернулась с работы, застала их уже тепленькими. Они смотрели друг на друга влюбленными глазами. Тошка читал стихи, оба они никак не могли наговориться. Полагаю, помогала им водочка в стаканчиках гранененьких да простая закусочка – винегрет, оставленный мною в холодильнике.
Так в нашей жизни появился Толя Якобсон, сосед с десятого этажа, человек поразительного обаяния и чрезвычайно буйного нрава, при этом удивительно застенчивый, будто стыдящийся неуемности своего темперамента и таланта.
Я до сих пор не знаю, насколько Юра был вовлечен в его «Хронику текущих событий». Конечно, всё читал, все тошкины дела знал, но мне никогда ничего не показывал. Оберегал. «Меньше знаешь, лучше спишь». Ведь в квартире Улановской и Якобсона собирались диссиденты, редактировалась «Хроника», частенько приходил Петр Якир, а за ним проникали и провокаторы. Петя много пил, был неряшлив в связях. Однажды я стала случайным свидетелем такого сборища. И с тех пор – ни ногой в квартиру Якобсонов.
Карякина с Толей объединила не столько политика, сколько литература, поэзия. Юра в те годы весь ушел в Достоевского, и ему нужен был внимательный и профессиональный слушатель. Карякин открывал для себя Достоевского, мучился, хотел применить философские суждения его к своей публицистике. Много думал над романом «Бесы» и над «бесовщиной», побеждавшей живую жизнь в нашей стране. Анатолий разделял его суждения, но ему ближе был Толстой. И, помнится, он страстно защищал толстовские идеи ненасилия. Он вообще, как я уже теперь понимаю, боялся насилия, боялся обидеть, задеть ближнего. И это притом, что с обидчиками и хамами был крут на расправу, тем паче, что физически очень силен.