Мочь мы могли – но исключительно в воображении. Потому и угар был сильнее, чем просто от книги, пусть талантливой, пусть драматической, пусть о потерянном – растерянном – поколении. На передний план выходила наша участь. Чья «наша», кто «мы»? Ну, мы – точнее сказать трудно… Появившиеся на свет между 30-м и 40-м годом. 1930-м и 1940-м – если кому-то приспичит отыскать наше место в мировой истории. Родившиеся в Москве, Ленинграде, Киеве, Таллине – более метафизических, нежели географических. Наша молодость пришлась на пору запретов и полузапретов. Париж, Латинский квартал, «Селект» были топонимами Атлантиды. Мы слушали по радио в прямом включении песни оттуда, видели фильмы, только что там снятые, людей, час назад прилетевших. Мы встречали стариков и старух – соседа по двору, приятельницу родителей, – которые еще успели там побывать. Время там продолжалось, сохранялось, но наше время и наше пространство с тамошними не сочетались.
Однажды рижский дядюшка пригласил меня в ресторан просто пообедать – я был сбит с толку, был в замешательстве. Метрдотель сказал ему: «Доктор, есть свежая форель», – я не верил своим ушам. Дело происходило в Латвии, на несколько сот километров ближе к Западу, улицы сообщали о себе вывесками, как ни в чем не бывало написанными латиницей, – но ведь в СССР! В СССР ходить в рестораны не возбранялось, однако каждый раз это был поход-в-ресторан, специальное событие – и оно отдавало фрондой. Были «Астория», «Европейский» в Ленинграде, «Метрополь», «Арагви» в Москве – официанты, куверты, хрусталь, шеф-повара. И на всем лежала печать этой самой невозбраненности – как серый штамп прачечной на исподе крахмальной скатерти. Они как будто сообщали: если мы такие, то какие были настоящие! Не нэповские – чьи мы и есть прямое, несмотря на весь наш роскошный XIX век, потомство, – а какой-нибудь толстовский «Яр» или, того чище, пушкинский «Донон». От которых уже рукой подать до «Максима» – до «Клозери-де-Лила», на худой конец. Где сидели в запутанных коллизиях и платили кровью и болью за то, чтобы выйти из них, те, с кем была Брет.
Потом открылся «Восточный». В аккурат посередине между Большим и Малым залами Филармонии – так что дружки, звонившие домой и не застававшие тебя, водили маму за нос: «Передайте, что мы пошли в Средний зал Филармонии». На углу Невского и бывшей Малой Итальянской. Напротив бывшей Городской Думы. В нем самом, однако, ничего «бывшего» не было. Была приличная, без изысков, кухня; официантки между тридцатью и сорока, которых знали по имени и у которых оставляли, когда не хватало денег, в залог часы; малого росточку и широкой кости скрипач Степа-цыган – и компания, которую в самый раз было называть «теплой». Наша компания. В нее входили друзья близкие, просто друзья-приятели, кореша, просто знакомые, малознакомые – и такие незнакомые, про кого все равно было известно, кто они. «Стариком Хэмом» там не пахло, пахло коньяком и цыпленком-табака – но ведь и та компания собиралась не чтобы попасть ему на карандаш, а как раз ради цыплят и бутылок. Я думаю, мы волей-неволей переносили на «Восточный» что-то, что усвоили из рассказанной им истории. Способ жить, не замечая, что живешь. Не сосредоточиваясь на себе. Ценя близость. Выпивая с единственной целью быть выпившим.
* * *Так какое же было поколение наше? Хотелось бы, оглядываясь назад, понять…
Если в одном слове, неловком, но лучшего в голову не приходит, – исчерпанное. В том смысле, что исчерпывало себя в ту самую минуту, как чем-то новым, свежим, творчески несомненным наполнялось. Начать с того, что у нас не было непосредственных предшественников. Тех, кто, во‑первых, мог бы если не ввести, то показать мир, сложившийся к нашему появлению таким, каким он сложился. С традициями, которые можно развивать, а можно и забыть, прервать, но во всяком случае полезно знать. С табу, которым можно подчиниться, а можно попробовать и не исполнять. С источниками притяжения, которым можно отдаться, а можно и сопротивляться. Тех предшественников, кому, во‑вторых, хочется следовать или, наоборот, отталкиваться, но, главное, перед кем за то-то и то-то в принципе может быть стыдно. В реальности может и не быть, но в принципе, если станет совестно, есть перед кем. Таких после четырех десятилетий террора и сервильности не нашлось.