В тот же вечер отправились мы в мастерскую новооткрытой знаменитости… Хозяин мастерской — высокий, стройный, подтянутый огненно-рыжий бородач в замшевой подогнанной по косточке куртке и добротных фирменных джинсах — поначалу произвел на меня двойственное впечатление. Он сдержанно-радушно, как и подобает для первой встречи, принял нас. Но в его точных, рассчитанных, как у спортсмена, движениях и особенно в сверлящих — не изучающих, а именно сверлящих — близко расположенных к вдавленной переносице серых глазах чувствовалась определенная преднастороженность. Он словно зондировал почву и прикидывал что-то в уме. Мы познакомились… Внимание сразу же рассеялось на развешанных по стенам и расставленных на подрамниках картинах, которые поразили меня необычайно. Я никогда не видел такого «обилия России». Почувствовав, что должное впечатление произведено, художник пустился в комментарии. Я слушал его с большим интересом, хотя и не всегда улавливал логику мысли…
Потом он стал говорить шире — вообще о художниках XX века. Он так и строчил обоймами дорогих и любимых мною мастеров — Серов и Сомов, Бенуа и Рерих, Бакст и Добужинский, Сапунов и Коровин, Билибин и Рябушкин, Лансере и Кустодиев, Врубель и Малявин, Нестеров и Павел Кузнецов, Петров-Водкин и Серебрякова… И вдруг неожиданно повернул в прошлое — к Рублеву, Греку и Дионисию, к северным письмам и суздальским… Я просто не успевал фиксировать причудливые извороты его мысли. А он все осыпал и осыпал меня водопадом различных параллелей и ассоциаций. Из всего этого бурного потока я инстинктивно улавливал только то, что ни одного имени, ни одной черты, ни одного слова художник не произносил случайно — все находилось в какой-нибудь связи с его работами. Это была хитрая, заранее продуманная и, по-видимому, много раз говоренная речь, которая, как можно было понять, подходила наконец к своей деловой части.
— Леночка сказала мне, что вы занимаетесь именно этим периодом искусства. Стало быть, многое из того, что я говорил, вам хорошо известно. Поэтому было бы интересно услышать ваше мнение… Кстати, я готовлю сейчас персональную выставку. Если у вас есть желание сделать материалы для прессы, я берусь устроить их по газетам, — резюмировал художник.
Я, разумеется, согласился и тут же попытался сформулировать свое мнение. Но, странное дело, пока я говорил общие слова (безусловно, в пользу художника), все было логично. Однако стоило перейти к конкретному анализу работ, вся целостность восприятия дробилась на какие-то мелочи, на какие-то ничего не значащие детали. Я удивлялся своему косноязычию и не понимал, в чем дело, почему, сказав что-то об одной работе, то же самое должен был говорить и о другой.
При расставании художник попросил Лену, видимо продолжая прежний разговор, попозировать ему. Лена восторженно согласилась и спросила, нельзя ли будет на память приобрести какой-нибудь этюд этого портрета, если, конечно, он недорого будет стоить, — от радости и нетерпения лицо ее зарделось румянцем… И не моргнув глазом и не задумываясь, наш новый знакомый назвал такую астрономическую цифру, что я подумал, что говорит он в старом денежном исчислении. Я поправил предполагаемую ошибку, но художник сказал, что он не оговорился, и в подтверждение бесценности своих работ стал перечислять, какие галереи мира и за сколько покупали его картины и этюды. Надежда получить Ленин портрет кисти знаменитого живописца померкла моментально. Мы раскланялись и ушли… По дороге домой Лена продолжала восхищаться художником, а я изредка возражал. Но возражал не по существу, а так — для солидности. Я находился под гипнозом звонкого цветового перепева, обилия нарочито русских лиц, огромных овальных библейских глаз, плакучих березок. — таких же нарочито акцентированных и грустных, как и овальные библейские глаза. Словом, я был поражен увиденным.
На следующий день я прибежал в университет со сногсшибательной сенсацией о новоявленном гении. К счастью, оповестить о своем открытии я успел лишь нескольких человек, потому что очень скоро раскаялся в скороспешных выводах. Безоговорочный разгром моего кумира совершил профессор Ливанов, — к нему как знатоку древнерусского искусства спешил я со своей новостью. Но на мой восторженный захлеб Ливанов ответил всего двумя словами:
— Знаю, — сказал он. — Дерьмо!
Я остолбенел, начал доказывать Ливанову его вопиющую неправоту. Но он без труда разбил все мои доводы, сказав, что принципом работы этого стилизатора и кустаря является штамп и… спекуляция на добрых чувствах русского человека, который только но первому впечатлению может поверить в этот нарядный фарс; что на самом деле ничего русского и ничего национального, кроме бутафорского мундира, натянутого на бездушный манекен, в этих работах нет. Покончив с художником, Ливанов принялся за мое посрамление, съязвив, что, заканчивая четвертый курс университета, я не научился отличать ложное от настоящего. Я пытался оправдываться, но Ливанов вдруг, переменив тему разговора, сказал: