(VIII, 22) А ты сам, Лабиен? Как поступил бы ты при таких обстоятельствах и в такое время? Если бы трусость побуждала тебя бежать и скрыться, если бы бесчестность и бешенство Луция Сатурнина влекли тебя в Капитолий, а консулы призывали тебя к защите всеобщего благополучия и свободы, то чьему, скажи, авторитету, чьему зову, какой стороне, чьему именно приказанию предпочел бы ты тогда повиноваться? «Мой дядя, — говорит он, — был вместе с Сатурнином». А с кем был твой отец? А родственники ваши, римские всадники? А вся ваша префектура, область, соседи? А вся Пиценская область[815]. Бешенству ли трибуна повиновалась она или же авторитету консула? (23) Я лично утверждаю: в том, за что ты теперь восхваляешь своего дядю, до сего времени еще никто никогда не признавался; повторяю, еще не нашлось такого испорченного, такого пропащего человека, до такой степени утратившего, не говорю — честность, нет, даже способность притворяться честным, чтобы он сам сознался в том, что был в Капитолии вместе с Сатурнином. Но ваш дядя, скажут нам, там был; положим, что он там действительно был и притом не вынужденный к этому ни отчаянным положением своих дел, ни каким-либо семейным несчастьем; приязнь к Сатурнину, предположим, побудила его пожертвовать благом отечества ради дружбы. Почему же это могло стать для Гая Рабирия причиной измены делу государства, причиной отказа встать в ряды честных людей, взявшихся за оружие, неповиновения зову и империю консулов? (24) Но положение дел, как мы видим, допускало для него три возможности: либо быть на стороне Сатурнина, либо быть на стороне честных людей, либо скрыться. Скрыться было равносильно позорнейшей смерти; быть на стороне Сатурнина было бы бешенством и преступлением; доблесть, честность и совесть заставляли его быть на стороне консулов. Итак, ты вменяешь Гаю Рабирию в вину, что он был на стороне тех людей, сражаясь против которых, он показал бы себя безумцем, а оставив их без поддержки — негодяем?