– Я ведь тоже фотографирую, – сказал он. – Цветы, животных. Иногда трудно удержаться. Если человек не бесстрастен.
Теперь прошло время, Мравинского нет, а фотографии остались. Они дополняют нашу память о нем. Или подтверждают. Тут он оказался не так уж прав.
Тут Евдокия Ивановна Кривоносова еще не вступает. Она сидит за столом в своем доме на берегу Дона и улыбается, предвкушая песню. Без Дуни хора нет. Она это знает, роль свою в песне любит и добра к поющим сотоварищам не от ощущения своей незаменимой силы, а от рождения. Милое круглое лицо даровано ей природой, чтобы люди не долго приноравливались или осторожничали в общении с ней, а сразу любили.
В казачьей песне Дуня «дишканит».
Не сразу вступая, забирает она высоко и, словно уйдя от мелодии, чертит в небе узоры, тонкие и круглые большей частью; припадая на крыло и опираясь на тугой осенний воздух, кружит над полем, над долом, над лесом, над Доном и, вдруг срываясь, пикирует вниз и уже у самой воды, чуть не задевая ржавую крышу дебаркадера с некогда красным лозунгом «Ни одной жертвы – воде», впадает в мелодию, купается в ней одну-две строки и, не в силах удержаться, в конце повтора вновь взмывает ввысь, бог знает куда, и – с концами…
Павел Михайлович Гуров, напротив, поет, вроде бы сидя в седле. Он запевает серьезно, не позволяя себе улыбнуться и строго поглядывая на остальных певцов. Елизавета Дмитриевна Лапченкова, Михаил Емельянович Кривоносов, жена Гурова Раиса Ильинична и Дуня ждут своего часа.
С серьезным к себе отношением «играет» Гуров те донские песни, что будоражили степь, когда казаки, верхом или в обозе сидючи (а то и за столом, как мы сейчас, с доброй чаркой-разговором), пели-играли на помин души или на возвращение с дальней дороги. И были те песни не короче.
– Откуда, я интересуюсь, вы будете? – спросил он, увидев меня в этом доме и строго взглянув на магнитофон. – Радио, телевидение, журнал?
– «Литературная газета».
– Видел, видел, – смягчился Гуров, – толстая такая, до десяти страниц.
– Двенадцать, – поправил его хозяин дома Михаил Емельянович.
– Будем знакомы, – сказал Гуров и протянул мне левую руку.
В Вёшках же в это время погода испортилась – небо обложило, пошел дождь.
– Посмотри, Дуня, – пробасила Елизавета Дмитриевна, которая в дуэте с подругой всегда пела мужскую партию, – чего это Рекс на дворе бурчел?
– Это он на ветер бурчел, – сказала хозяйка, выглянув в окно.
Значит, на дворе был дождь с ветром. Сельские хозяйственные работы из-за этой погоды затянулись, по однопутному понтонному мосту, прогибающемуся под тяжестью разного самодвижущегося груза, шла крестьянская техника, мощная и грязная, с полей. Огромный трактор осторожно пробирался по дощатому настилу на правый берег. Молодой черноусый красавец весело распевал незнакомую мне грустную песню. На черной от чернозема площадке между кабиной и колесами лежала оранжевая, как радость, тыква.
– Зачем тыкву на трактор положил? – спросил я его, шагая рядом по мосту.
– А для красоты, – сказал тракторист, улыбаясь.
– Давай я тебя сниму.
Он с готовностью остановился, затормозив длинный хвост. Я стал доставать фотокамеру, но тут из фанерного скворечника на берегу выскочил человек в ватнике и резиновых сапогах (по-видимому, дирекция моста) и, отчаянно матерясь, бросился к нам.
– А ну не держи колонну!
Трактор двинулся, колыхнул мост.
– Как тебя зовут? – только и успел спросить я.
– Захаров Александр! – И в приветствии он поднял руки.
…А у Гурова в этом возрасте была уже только одна рука. Другую он потерял на Ленинградском фронте.
«Из ряда вон героических поступков, не считая выполнения боевых заданий, как сапер и полковой разведчик я не совершил. В обороне мы были. Героизм же больше в наступлении отмечается. Однако в августе сорок второго, когда меня ранило – два тяжелых ранения и четыре легких, – до того еще не дошло».
Он выписался из госпиталя и поехал к Аральскому морю – «на теплые воды».