Особый рассказ. – Отец мой, – начала Лиза, – был хуторским атаманом. Умер он 12 мая 1919 года. А мать мою – красавицу – посадили в тюрьму 6 октября. Тогда у нас кадетская власть была. Сидела мама здесь, в тюрьме, а когда стали на Вёшки наступать, как у нас их здесь называли, красные-то, погнали ее кадеты в Каменск. Не одну, сто восемьдесят человек. Но не догнали. Где-то под Миллеровом, в Веже…
– Вежа – это у Кошар, – поправляет Дуня.
– …в Веже ее судили и присудили к расстрелу за подрыв кадетской власти. Отец знал пароль и матери перед смертью сказал. Она его нашим вёшенским, которые в красные затесались, шепнула, чтобы с тем паролем через белые кордоны можно было пройти. А одного поймали – Тришку Парфенова, он и сказал, что атаманова жена пароль выдала. И должна была закончить свою жизнь мать в двадцать пять своих годов. Восемь раз выводили ее на расстрел…
– А тут один у белых был, – продолжала Лиза. – Рыбников из хутора Рыбного – член ихнего военного полевого суда. Любил он мать и сватался за нее (она ведь вдова была). Осудили на гибель ее без него. А когда он взялся в Веже изменить решение, нельзя было. Он конвоиров подкупил, те затворами поклацали, только не стреляли, но мать-то не знала – умирать шла. Так восемь раз было. Начальник тюрьмы тоже вёшенский был, Шурки Кухтиной родственник, спрашивает: «Что не расстреляли?» – «А пули в нее не летят. Заговорена она…»
Сообщили в округ – он был в Новочеркасске, – что волшебница есть такая и пули в нее не летят. А те приказали гнать ее в одиночный столб – камера, где ни лежать, ни сидеть. И погнали ее…
– И погнали, – заканчивала рассказ Лиза, – а за двадцать пять верст до Новочеркасска отбили ее от конвоя красиво. Харчей дали на дорогу и отпустили домой. Уж под Рождество пришла мать домой. В самую ночь.
Мы сидим, слушаем. Песня про охотника взмывает и летит над станицей, над Доном… Я думаю, что этот самый охотник вполне мог быть одного возраста с красавицей матерью Лизаветы и с тем белым, из Рыбного хутора, спасавшим свою красную возлюбленную, и что, может, кто-нибудь еще жив из их компании.
А песня летит и летит. И вот уже Кружилинский хутор на другой стороне Дона. Каменная школа, магазин, а у магазина старик в казачьей фуражке, овчинном полушубке, с большой и опрятной бородой, а сам маленький и крепкий.
– Знаете ли вы песню про охотника, дедушка?
– Как не знать. Я и сейчас пою, хоть с 1894 года рождения. Только не тут же петь.
Я стал усаживать казака в машину, когда к магазину на телеге с высоким железным ящиком, полным теплого, самого вкусного, говорят, на Дону кружилинского хлеба, подъехала пожилая женщина.
– Куда это вы наше престарелое достояние везете?
– Песни играть, – махнул рукой дед.
Дома у Василия Ивановича Топилина, участника всех войн, начиная с Первой мировой, было чисто и уютно. Подушки до потолка, фотографии прямых и с усами людей, на столе початая бутылочка яблочного вина, две рюмочки рядом и две перевернутые чашки.
– Со старухой живем, Ульяной Степановной, вдвоем.
И тут же появилась маленькая аккуратная бабушка.
– Давайте я вас сфотографирую на память.
Стул поставили.
– Я только зеленую вя́занку надену, – сказала Ульяна Степановна.
Отчего не надеть, если есть. Она сбегала за кофтой. Я предложил ей сесть на стул. Но Василий Иванович, стрельнув глазом, сел сам, а жена быстро стала у правого плеча.
– С другого боку, – шумнул на жену казак.
И Ульяна оказалась у другого плеча…
– С какого боку шашка, – пояснил он мне, – с того и женка.
Знакомое лицо у деда, думал я, возвращаясь в Вёшенскую. На мосту вспомнил: да они похожи – дед, тракторист Саша и охотник, и девчонка из песни похожа и на Лизу, и на Дуню – живые они… И уже приближаясь к дому Кривоносовых, где ждали меня вешенские певцы, и услышав сложенные в хор голоса, стал думать, как бы я поступил на месте охотника. Вероятно, упрашивал бы не прогонять, объяснял.