На сей раз, правда, я могу питать надежду на то, что мои капризные, привередливые друзья с очень тяжелыми характерами не обвинят меня в том, что я будто бы желаю присвоить себе плоды их трудов при помощи жульнического истолкования текстов (что касается Флобера, то он никогда не упрекал меня ни в чем подобном), так как Симон сам дал „Ветру“ весьма недвусмысленный подзаголовок („попытка воссоздания барочного алтаря по фрагментам, найденным в разрушенной часовне“), а также потому что Маргерит Дюрас взволнованно говорит о „своем собственном разрушенном образе“.

И вот Анри де Коринт, усталый и от усталости с трудом держащийся в седле на спине своей белой кобылки (преследуемый по пятам ее иссиня-черным двойником-негативом), вновь отправляется в путь, но гораздо позже, чем это было предусмотрено; он опять неуверенно движется куда-то в неизвестном направлении по свидетельствующему о полном разгроме и чудовищной катастрофе, а может быть, даже и гибельному кладбищу, где покоятся как сами люди, так и их документы, а вместе с ними и их мундиры. Теперь он задается вопросом, уж не был ли этот мертвый лейтенант самой Мари-Анж, которую он, Анри де Коринт, быть может, не узнал из-за того, что лицо ее застыло и черты его заострились и одеревенели, но все же поразили его своим обольстительным совершенством и ощущением чего-то очень знакомого, „дежа-вю“, то есть уже когда-то виденного.

Итак, французский офицер сожалеет о том, что из-за спешки, связанной с его неотложной миссией (а какой, собственно, миссией?), он не имел возможности спокойно и обстоятельно сравнить это безжизненное лицо с лицом обнаженной девушки, чья ослепительная, искрящаяся красотой фотография должна по-прежнему (а с какого именно времени? как долго?) находиться в потайном внутреннем кармане его мундира. На той фотографии заснята Мари-Анж, готовившаяся с чудесной беспечностью, свойственной женщине, только что занимавшейся любовью, вновь натянуть на себя военную форму, да не женскую, а мужскую, которая в тот момент, когда он неожиданно сделал этот снимок, еще висела на стене, у нее за спиной, чуть левее того места, где она стояла.

Но теперь уже слишком поздно возвращаться назад, да к тому же настала ночь и будет невозможно рассмотреть что-либо при этом тусклом, обманчивом свете, что озаряет сейчас занесенную и вновь заносимую снегом равнину, над которой снова очень медленно стали опускаться невесомые крупные хлопья (падающие строго вертикально, размеренно, одновременно и параллельно, одинаковые, словно атомы, какими их представлял себе Лукреций); впрочем, очень скоро они скроют следы моей лошади, а затем накроют холодным саваном мертвого немецкого воина, оставив его тайну неразгаданной. Внезапно, подчиняясь какой-то непонятной для меня логике ассоциаций, в моем мозгу возникает образ флакона духов, подаренного моей маме, несомненно, одной из ее более удачливых в смысле материального положения подруг, того самого флакона, что стоял на полочке в ванной на улице Гассенди то ли в конце 1920-х, то ли в самом начале 1930-х годов.

Баснословно дорогая и обладающая сказочно-прекрасным запахом субстанция называлась „Черный нарцисс“ и была творением парфюмера Карона. Флакончик находился, должно быть, в течение очень долгого времени там, в ванной, на полке под прямоугольным зеркалом в деревянной потрескавшейся раме, среди самых скромных предметов домашнего обихода, так как я помню его столь отчетливо, словно он сейчас, сию минуту находится у меня перед глазами: он был сделан из очень толстого, белого, прозрачного хрусталя в форме античной чаши или вазы на низкой ножке, накрытой сверху выпукло-вогнутой, почти плоской „крышечкой“, увенчанной большой, широкой, приплюснутой пробкой из черного, отливающего перламутром, матового стекла в форме раскрывшегося цветка, кстати, гораздо более похожего на распустившийся шиповник или лютик, чем на обычный нарцисс, так как тычинки торчали не из центра чашечки цветка, а вокруг него. Казалось, само имя парфюмера было предопределено свыше, ибо оно звучало по-французски так же, как имя легендарного Харона, перевозчика мертвых, и, должно быть, в моем пылком воображении ребенка-фантазера оно каким-то образом соединилось с впечатлением от личных, причем довольно часто повторявшихся наблюдений: я не раз замечал, что, когда низко склоняешься, чтобы посмотреться в зеркало вод маленького прудика в лесной чаще, отраженное лицо кажется черным. Быть может, сюда примешивалось изумление перед загадочным названием одного из романов Джозефа Конрада „Негр с „Нарцисса““, увиденного мной однажды на лотке у букиниста на набережной Сены. Итак, получалось, что светлокожий Нарцисс был влюблен в меня чернокожего, то есть в мой негатив, и он хотел поцеловать этот негатив, чтобы слиться с ним в единое целое. И Харон, медленно скользящий по зеркалу вод в своей лодке, тотчас прибывает на место, чтобы подобрать утонувшего гермафродита — жертву смертоносного поцелуя.

Перейти на страницу:

Похожие книги