Где-то рядом, пробудившись, сдуру заорал петух. Гриша тотчас же преисполнился любви к этому трудяге. Из какого-то хлева донеслись хрюканье, глухой шум, перестук копыт. Он огляделся и увидел, что вокруг выступили из темноты и забелели стенами избы. И вдруг разом ощутил вокруг жизнь. Тепло живого дыхания под каждой крышей. В каком-то озарении увидел он Лену в ее комнате, со следами высохших слез на лице и понял ее отчаяние и гордость. Увидел Петра, шагающего своей нелепой, журавлиной походкой по ночным улицам. И разделил с ним радость и облегчение. Увидел Зинаиду Федоровну. Она не спит, ворочается, прислушивается к каждому шороху, и дед из-за перегородки бормочет что-то сердитое насчет нынешних детей. Жизнь под каждой крышей раскрывалась ему слезами и смехом, бессонными ночами, гневом, радостью и надеждой. И казалось естественным, что сам он так внезапно сделался частицей этой жизни. Он думал о том, что, может быть, самым прекрасным этой ночью было именно то, что произошло между Петром и Леной. Как это великолепно, что есть в человеке нечто непреодолимое, неподвластное ухищрениям ума, та нравственная основа, которая сорок тысяч лет заставляет человека стремиться к совершенствованию, убирать с дороги все, что мешает свободе человеческого духа, — зависимость от пищи, от крова, от силы… И ему уже казались ненужными и оскорбительными его литературные словесные упражнения рядом с тем, что он увидел и пережил этой ночью.
Светлана вздрогнула, выпрямилась, огляделась по сторонам.
— Светает! Ну и ну, заснула… Ой, пиджак измяла!
Она старательно разглаживала ладошкой отворот его пиджака, и он готов был сидеть и смотреть на это всю жизнь.
Они пошли к дому ве́рхом, через село. Кое-где уже курились трубы и чувствовалось движение.
— Ох, и разговоры теперь пойдут… — сказала Светлана, покачивая головой не то с укоризной, не то с удивлением…
И Грише вдруг ужасно захотелось, чтобы сию же минуту над всеми плетнями выставились лица с вытаращенными от радостного изумления глазами, чтобы немедленно вылезло и засверкало на всем солнце и чтобы замычали коровы, и замекали козы, и засигналили грузовики, и затрубили пароходы, чтобы начался и закрутился вокруг них жаркий, многоголосый, счастливый день!
Наступали сумерки, тайга вокруг меня шумела все таинственнее и тревожнее. Неширокая и полноводная Сосьва бархатно темнела далеко внизу, виясь между сопками.
На противоположном берегу круто поднимался по склону маленький поселок лесорубов, там в окнах засветились первые огоньки.
Вот по доскам моста неспешно протарахтел автобус, остановился у начала поселка, возле нижнего склада. В обе двери высыпали фигурки людей, стали врассыпную молча подниматься по склону, исчезать среди светлых рубленых домиков.
Ее все не было. Я уже давно переволновался, устал и теперь сидел, привалившись к морщинистой осине, в каком-то блаженном безразличии и, казалось, не ждал. Вечер надвигался на меня как темный мешок, и мне было хорошо.
Но я ждал. Я понял это по тому, как вдруг застучало в висках, когда там, на улочке поселка, появилась она в чем-то светлом, остановилась и жестом, который я тотчас вспомнил, поправила волосы.
Я бросился вниз навстречу.
Днем, при первой мимолетной встрече, в конторе, мне показалось, что она очень изменилась, не постарела даже, а просто стала другой. Но, может быть, я забыл, неправильно помнил, придумал себе иную? Теперь, в сумерках, я увидел вблизи то самое лицо, такое же худощаво юное, те же зеленые чистые глаза… И мне уже чудилось, что помнил я ее именно такой.
Она шла ко мне по мосту в тапочках на босу ногу, пружиня на каждом шагу, как ходят в восемнадцать лет.
— Боже мой, какой случайный случай! Какой сумасшедше случайный случай! — все повторяла она, пока подходила, пока мы выбирали бревнышко на берегу и устраивались.
Она вытянула ноги, скрестив ступни, опустила руки, загляделась на воду.
Мне почему-то было очень трудно начать разговор.
— Как же мне теперь величать вас? — сказала она, не шевелясь.
— Все так же, Сашей.
— О!.. — Она покачала головой. — Как будто не было этих тридцати… Какое! Тридцати четырех лет?
— Как будто!
— Но они же были, были, были…
— Значит, и мне нельзя называть вас Танюшей?
— Нельзя. Я теперь Татьяна Андреевна, старая барыня на вате, как говорили у нас дома.
Мы помолчали. Я все смотрел на ее тонкий профиль, уже теряющий в полутьме четкие очертания и оттого еще более юный. Она почувствовала мой взгляд. Снова покачала головой.
— Нет, невозможно расспрашивать. Ведь у нас с вами прошла целая жизнь. И страшно задать вопрос — точно стронуть камень на осыпи. Правда?
— Вы давно здесь?
— С весны. Впереди еще месяц — нужно изучить скорость течения и уровни воды в осенний период. И домой.
— В Москву?
Она кивнула.
— Туда же, на Пятницкую?
Она снова кивнула, но не сразу, помедлив, будто сомневаясь. Вдруг сказала громко, резко:
— А вы, значит, приехали громить и карать?
— Служба. Это же мой район.
— Парень не виноват.
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
— Расскажите, пожалуйста.