Они стояли и разговаривали в главной спальне, когда за Мишей поднялся Чинко: он должен был отвезти его в город. «Рудольф, решив поозорничать, достал все свои гомоэротические журналы и разбросал по огромной двуспальной кровати. Он то и дело посматривал на них, желая знать, задели ли они что-нибудь в маленьком Михаиле Барышникове». Сам Миша об этом эпизоде не помнит; помнит лишь, как он был тронут, когда Рудольф при прощании подарил ему альбом рисунков Микеланджело и шарф – на память. Позже он пришлет Рудольфу из России книгу с запиской: он часто вспоминает их встречу. Пройдет еще четыре года, прежде чем Барышников останется на Западе, но 4 сентября, в предпоследний день лондонских гастролей, было объявлено, что Наталья Макарова «выбрала свободу». Рудольф сразу же пришел в ужас. «Мать твою…» – воскликнул он при Найджеле Гослинге, который позвонил ему и сообщил новость. Рудольф, как и Ксения, считал: теперь «все подумают, будто он имеет какое-то отношение к ее бегству», и ему еще труднее будет увидеться с близкими.
В конце лета Уоллес вернулся в школу киноискусства в Лос-Анджелес; он едва избежал призыва на военную службу и отправки во Вьетнам. «По новой классификации призыва мне достался номер 210, а в том году лотерея выпала номеру 195». Разлука после трех месяцев, проведенных вместе, была тяжелее для Уоллеса, который до того еще ни разу не был влюблен. Сильное чувство поглотило его. Сам Рудольф скучал по своей верной «собачке, которая прыгает… на колени», но он испытывал по отношению к Уоллесу нежность и физическое влечение, а не то мучительное, острое чувство, какое было у него к Эрику.
«Однажды Рудольф рассказал, как он был влюблен в Эрика, как в то время он днем и ночью думал только о нем. Такая одержимость не только мешала ему танцевать, но и помешала двум звездам установить прочные отношения. По его словам, именно поэтому он не хотел повторять прежнюю ошибку со мной. Но кто знает, может быть, по-настоящему он не был влюблен в меня и только пытался объяснить, почему он выказывал по отношению ко мне очень мало страсти».
Боясь, что Рудольф его забудет и не в силах сосредоточиться на монтаже фильма, Уоллес написал Рудольфу письмо:
«Я все время скучаю по тебе… С каждой неделей мне все хуже, я уверен, что все вокруг считают меня глупым влюбленным мальчишкой или занудой. Не знаю, что делать. Я монтирую фильм Шерон Тейт, и работа немного отвлекает мои мысли… но мне недостает духовной жизни. Это все ты – не знаю, почему тогда я этого не понимал. Я боялся, что, если всецело отдамся тебе, а ты меня бросишь, мне некуда будет идти. Во мне говорило самолюбие, но, как видишь… оно постепенно уступает. Я так тебя люблю, что мне физически больно. Я хочу вернуться к тебе, но остаюсь здесь в надежде, что сумею работать… не думаю, что дотерплю до декабря, когда смогу быть с тобой, я слишком тебя люблю».
Зато у Рудольфа тот период выдался необычайно насыщенным творчески. Последние несколько недель он работал с Джеромом Роббинсом. Его недавнюю постановку для «Нью-Йорк Сити балета», одухотворенную бессюжетную визуализацию фортепианных пьес Шопена «Танцы на вечеринке», называли настоящим шедевром. В октябре премьера должна была состояться и на сцене Ковент-Гардена. Роббинс, который во всем мире считался «королем Бродвея», был, по мнению Рудольфа, «таким чудом», потому что его современная обработка классики – от шекспировских «Ромео и Джульетты», из которых получилась «Вестсайдская история», до «Послеполуденного отдыха фавна» Нижинского – делала его одним из самых видных хореографов-новаторов столетия. Для самого Рудольфа работа с Роббинсом была почти тем же, что работа с Баланчиным. Зато как человек Роббинс был окружен дурной славой; один танцовщик за другим описывали «психическое насилие и физическую тоску», испытанные ими на репетициях. «Мы все что-то слышали, – говорит Антуанетт Сибли, – но я могу сказать одно: стульями в нас никто не швырял. Мы все боготворили Джерри и готовы были покончить с собой ради него».