– Ездил же сегодня в полицию… ну за сынишку своего, старшего, Володю узнать… Да я-то вам за него рассказывал как-то… он у меня самый-то лучший, университет закончил, в банке трудился… Да вот только пропал он, пропал!.. А знаете, что мне в участке ответили?.. Сказали, что такого полно у них… много кто пропадает. Отказались искать его, представляете?.. Да так-то ответили, что я себя каким-то холопом почувствовал, как собаке кость бросили, даже в глаза не посмотрели и сказали: «Через неделю приходи, коль не явится…» А я-то спрашиваю: «В понедельник?» А они мне в ответ: «Лучше в пятницу, через недельку-другую!» Да он раньше и дня в не дома не проводил, а теперь почти неделю как пропал-то… А они мне… Собаки дикие! За что я подати плачу-то… Дармоеды треклятые!.. Да ещё с таким равнодушием мне ответили, мол одним больше, одним меньше… Да чем они там вообще занимаются?! Вы-то только представьте барин, сколько там троглодитов сидит, делать ничего не хотят, а денег дай им! Да я-то мужик не глупый, купюру полицаю сунул… А он говорит: «ну в среду приди, авось найдем тело…» Да как же это так, что они его заранее-то хоронят, искать надо, а они хоронят его… Володю моего! Представляете барин, хоронят-то…
Данила молча слушал извозчика, смотря на мелькающие за окном огни. Вместо сострадания внутри у него было полное равнодушие и хотя он помнил Володю, помнил каждую черту лица его, помнил каждое слово сказанное им, помнил каждую деталь того вечера, когда его расстреляли, но в сердце его совсем ничего не дергалось, будто это происходило все совсем в другом мире, на книжных страницах, а он был простым созерцателем. Яков продолжал изливать свою душу, Данила прервал его и с каким-то равнодушием молвил:
– Нет больше Володи – забрала его революция.
Машина остановилась прямо посреди дороги. Яков как бы не веря, словам его, помотал головой, потом обнял руль и тихо заплакал. Не говоря ни слова, Данила вынул бумажника, достал оттуда купюру и положил её подле водителя. А когда он выходил из машины, то увидел, как Яков полез в бардачок, достал оттуда несколько карамелек и начал жадно их есть, одну за одной, вместе с бумажками.
Домой ему идти совсем не хотелось, там царило безмолвие, одиночество да сплошное уныние; однако, не было желания и разговаривать с кем-либо, выслушивать чьи-то проблемы, муки душевные да мечты несбывшиеся, как часто это случается в питейных заведениях; совсем не хотелось и алкоголя; вот только надо было где-то скоротать это время, где-то провести грядущую ночь, просто посидеть, понаблюдать за людьми, вспомнить былое, годы студенчества, Веру… Он тут же подумал о каком-то борделе, но быстро откинул мысль эту и не раскрывая зонта, не замечая луж под ногами, направился вниз по улице, прочь от черного Форда. Так, он прошел пару кварталов, когда на пути его, встретилось одно неприметное заведение.
Лестница вела куда-то вниз, в сокрытое от глаз людских подвальное помещение; наверху, подле входа стояло несколько человек, они о чем-то общались в пол-голоса и курили вонючие самокрутки; мусорное ведро было переполнено и подле него валялись пустые бутылки да горы окурков; над входом висел тусклый фонарь, который освещал своим бледным светом название сего кабака: «Распутье». Он спустился по лестнице вниз, отворил массивные двери и прошел внутрь бара. Интерьер был весьма аскетичный: серые потертые стены, обшарпанные деревянные скамейки, железные столы и скудное освещение, которое создавало таинственный и одновременно какой-то зловещий полумрак. Три зала, были одного размера и полностью одинаковые: серые и безликие. Стояли си комнаты одна за другой. Узкие арочные проходы соединяли си залы, образуя некое подобие коридора ведущего к бару. Стойка же бара была в самом конце, в третьей комнате. Вокруг стояла затхлая сырость, а на фоне играли плавные ритмы джаза. Народа внутри было полно, что сильно контрастировало с сегодняшним днем. Он занял столик в самом углу третьей комнаты, напротив стойки. На баре он заказал рюмку текилы и чай, и уселся на на жесткую скамью, занятого до этого места.